Первый миг свободы — страница 38 из 40

снул.

На следующее утро мы двинулись дальше, голод перестал бушевать, осталось только головокружение. Несколько часов мы шли по горному склону, дороги здесь не было. Наконец мы дошли до шоссе, поблизости в два ряда стояли палатки. Дорогу окаймляли дубы, деревья-великаны с ободранной корой и обломанными кронами; острые зубцы гор отливали фиолетовым. Должно быть, был полдень. Из палатки вышел рабочий, его лицо, руки и рубаха были вымазаны нефтью. Увидев нас, он сплюнул и что-то сказал, наверно, выругался. Я отвернулся и посмотрел на горы.

— Ну что, фриц, Гитлер капут? — сказал рабочий и опять сплюнул.

Пошатываясь, мы побрели дальше. Рабочий подошел к нам; он схватил за плечи парня, шедшего впереди меня. Я смотрел на руки русского рабочего, черные, волосатые, вымазанные нефтью руки, и, внезапно охваченный бешеной ненавистью, подумал, что следовало бы отрубить эти грязные, перемазанные нефтью русские руки, пачкающие чистый немецкий мундир. Парень обернулся и испуганно уставился русскому в лицо, а русский сказал: «Эх, тойфели, на возьми!» Он достал кусок черного хлеба и сунул его парню. Когда я увидел хлеб, голод снова взревел во мне. Парень взял хлеб: как и все остальные, я не отрываясь глядел, не поделится ли он с кем-нибудь из нас, но он никому ничего не дал. Он вонзил зубы в хлеб и, кулаком запихивая в рот кусок за куском, сожрал весь хлеб; а я кричал про себя, что никогда бы не взял у русского паршивого куска хлеба, а визжащая пила распиливала мое тело.

Шоссе спускалось в долину, мы повернули в дубовую рощу. Дорога сузилась, превратилась в узкую тропу. Она вывела нас на просеку, где стояла палатка и несколько грузовиков; там был колодец, а кругом высокими штабелями лежали листы фанеры. Мы остановились. Из палатки, отмеченной красным крестом на белом фоне, вышел русский офицер; он подошел к нам, но мы смотрели не на него: мы не могли оторвать взгляда от грузовиков, на которых лежали картошка, и хлеб, и мешки, а в них, может быть, перловка. В животе у меня стало жарко, словно там что-то варилось. Вперед вышел переводчик, и сквозь наступающую дурноту я услышал, как он говорил, что мы прибыли к месту назначения, что теперь мы начнем строить лагерь, а листы фанеры предназначены для финских домиков, в которых мы будем жить. Командир надеется, сказал переводчик, что мы будем добросовестно работать, выполнять и перевыполнять нормы и поможем искупить тяжкую вину Германии. Потом он сказал, что часа через три нам раздадут суп, и кашу, и табак, и сахар, и хлеб, а до того будут заполнены опросные листы и всем нам сделают прививки против сыпного тифа и малярии. Офицер спросил, нет ли вопросов. Кто-то спросил, можно ли писать домой. Офицер сказал, что скоро можно будет. Больше вопросов не было. Мы разошлись. Товарищ, тот, который ел русский хлеб и сейчас стоял как раз рядом со мной, схватил меня за руку. Он был очень бледен и тяжело дышал.

— Ты слышал? — еле выдохнул он.

— Что? — спросил я.

— Они нам что-то впрыснут, — прошептал он и побелел еще сильней. — Они нам что-то впрыснут, — лихорадочно шептал он, а я растерянно смотрел на него, не понимая, о чем он говорит. — Они нам что-то впрыснут, — выдохнул он в третий раз и объяснил, что они впрыснут нам в вену воздух, кубик воздуха в поток крови, бегущей по сосудам, и этот воздух попадет в сердце, закупорит его, и мы умрем от разрыва сердца.

Я обалдело посмотрел на него и недовольно проговорил: «Чепуха!» Но мой товарищ посоветовал мне оглядеться повнимательнее и сказал, что все здесь одна бутафория, чтобы ввести нас в обман и создать впечатление, будто мы находимся в лагере. Он обвел рукой вокруг, и я увидел штабеля фанеры, палатку с красным крестом, грузовики с картофелем, хлебом и мешками… Он спросил, почему вокруг нас дремучий лес и почему дорога вдруг сузилась до еле заметной тропки, почему кругом стоят часовые и почему на пароходе все время играли вальсы, и почему русский капитан так хитро улыбался, и почему комендант лагеря сразу же произнес успокоительную речь и обещал, что разрешит писать домой. И вдруг я снова услышал вальсы и увидел, что кругом лес, молчаливый дремучий русский лес, а между стволами деревьев стоят часовые, я увидел грузовики, для вида нагруженные продуктами, грузовики, которые повезут потом наши трупы в ущелье, а мой товарищ шипел мне в ухо:

— Они нам что-нибудь впрыснут, кубик воздуха в вену или кубик фенола прямо в сердце!

Я поднял глаза. Вокруг были горы. Ведь это Кавказ, а где-то за Кавказом начинается Турция — ближайшая цивилизованная страна, граничащая с этим скифским царством, где людям в вены впрыскивают смерть. И тут я услышал свое имя.

— Военнопленный Фюман! — крикнул переводчик, поднеся руку ко рту.

Я машинально шагнул к нему.

— На допрос! — сказал переводчик и кивком указал на палатку.

«Все», — подумал я и еще раз поглядел на горы, на огромные синие исполинские горы. И тут я почувствовал толчок в спину и вошел в палатку. Больше я ничего не видел, только темноту, я слышал вопросы, но был без сознания, и кто-то чужой во мне машинально назвал мое имя, место моего рождения, профессию отца, номер полка связи ВВС, русские города, где я служил, где мы стояли. Потом я услышал, как голос спрашивал:

— Были ли вы членом нацистской партии или одной из подчиненных ей организаций?

И тут сознание возвратилось ко мне. Без всякого удивления я заметил, что вопросы задаются по-немецки, и увидел в полумраке палатки русского комиссара, который меня допрашивал; рядом с ним за грубо сколоченным столом сидел писарь, а в глубине я увидел одетого в белое человека, который возился со шприцем, и я подумал, что сейчас наступит конец. Пустят ли они мне пулю в лоб или накинут веревку на шею, только бы это был конец, конец всему. Я поднял голову и громко сказал:

— Да, я был в штурмовом отряде.

Теперь, конечно, комиссар должен вытащить свой револьвер; комиссар подошел ко мне и сказал:

— Разумеется!

Разумеется, он сейчас меня застрелит.

— Само собой разумеется, что вы были в штурмовом отряде, при вашем социальном происхождении и при таком воспитании, — сказал комиссар. Он говорил, я не понимал ничего, я слышал его слова, но не понимал их смысла. Мне показалось, что комиссар сказал еще: «Хорошо, что вы честно отвечаете на вопросы». Но этого не могло быть.

Потом я сразу очутился снаружи у палатки и увидел, как ребята сгружают с грузовиков картошку и хлеб, увидел горы, деревья и небо над ними и подумал, что весь мир, должно быть, спятил, спятил после этой войны, или сам я спятил. И котлы висели над огромными кострами, а один из товарищей толкнул меня в бок и спросил, слышал ли я, что нас собрали здесь, только чтобы зарегистрировать, потому что в Германии сейчас это невозможно сделать. Он знает совершенно точно. Сразу же после регистрации нас всех отпустят, и не пройдет двух недель, как мы будем дома.


Перевод Э. Львовой.

Франц ФюманГЕРМАНИЯ ВПЕРВЫЕ

7 октября 1949 года. Образование Германской Демократической Республики

О создании Германской Демократической Республики я узнал в антифашистской школе в Латвии. И хотя я еще находился в советском плену, я чувствовал себя более свободным, чем когда-либо прежде.

Прибыл я в школу осенью 1947 года. В бараке лагеря я обычно читал товарищам вслух газету для военнопленных; я и не знал тогда, что в Советской Армии это поручают специально выделенному политическому агитатору. Не удивительно, что, когда политработник нашего лагеря спросил меня, не хочу ли я учиться в антифашистской школе, я в первый момент растерялся, а потом, уже сидя в вагоне, упрекал себя в том, что, сославшись на это, пошел против совести. Полный жажды знаний и одновременно недоверия, слушал я лекции по истории Германии и невольно был захвачен тем, как необычно, по-новому преподносили нам этот предмет. Когда же я прослушал лекции по политической экономии и почитал объемистые тома «Капитала», у меня будто пелена спала с глаз; ведь тут был ответ на все мучившие меня вопросы, и все извивы и сложности моей жизни стали простыми, зримыми, как парта, за которой я сейчас сидел. Наконец-то я прозрел и мог смело заглянуть в самую суть событий.

Занятия в школе продолжались полгода, а затем мне предложили либо вернуться домой, либо остаться работать в школе. Я решил остаться и отсюда, издалека, следил за всем, что происходило в Германии, которая теперь стала мне особенно родной и близкой, и с возмущением наблюдал, как в одной ее части вновь вырастают ядовитые зубы дракона, вбивая клин за клином между немцами и немцами, и как эта часть страны отделяется от другой. Бизония, Тризония, денежная реформа, образование на Западе сепаратного государства — эти новости не давали нам уснуть по ночам; но вот пришла добрая весть: на востоке Германии народ создал свое государство.

Стояло погожее октябрьское утро. Как и всегда в будние дни, мимо голубого дощатого забора лагеря шли на работу в поле латышские крестьяне. Потом мы сидели по своим баракам, сгрудившись вокруг репродукторов, а в полдень поздравить нас с рождением демократического германского государства пришли латышские пионеры. Ясноглазые, белоголовые, с огромными букетами желтых и красных живых цветов, бежали они по дорожкам лагеря. У клуба, перед портретом Вильгельма Пика, они остановились и, легонько подтолкнув друг друга, крикнули: «Вильгельм Пик — урра-а-а-а!» — а потом курносая девчушка снова крикнула: «Вильгельм Пик — урра-а-а-а!» — и ребята подхватили: «Вильгельм Пик — урра-а-а-а!» — размахивая своими желто-красными букетами. На глаза у нас навернулись слезы, никогда еще не испытывали мы такого волнения. Так мы и стояли, оробевшие, растерянные, перед латышскими ребятами, которые кричали «ура» в честь президента германской республики. Время шло, и мы все стояли с влажными глазами, и вдруг дети бросились к нам, обняли нас и протянули нам цветы.

Вечером забрать своих ребятишек пришли крестьяне, один из них вошел в лагерь и протянул нам руку. Впервые латышский крестьянин жал нам руки. Он сказал «до свидания» на ломаном немецком языке, жестко выговаривая слова, затем повернулся, словно решив, что и так сказал слишком много, и удалился. Ребята на прощание кивали нам. В тот день я понял: что бы ни случилось, эта республика — моя республика!