С: Поздравляю, Никита Александрович. Считайте, что вы только что подписали себе расстрельный приговор. Даже если представить себе, что все выдвигаемые против вас обвинения ложны, вы, безусловно, наговорили сейчас достаточно, чтобы поставить вас к стенке. Только плодотворное, только полноценное и безоговорочное сотрудничество может спасти вам…
Д: Я не боюсь высшей меры. Я не боюсь смерти. Я никогда не умру до конца.
С: Так вы признаете, что ваша настоящая фамилия — Белюстин? Вы подтверждаете, что считаете себя реинкарнацией графа Сен-Жермена, алхимика? Почему вы молчите, подследственный? Вы готовы к сотрудничеству?
Д: Да.
С: Вы готовы сделать признание?
Д: Да.
С: Я вас слушаю очень внимательно.
Д: Товарищ следователь, я… Все это время, что мы с вами беседуем… С самого начала нашей беседы я все хотел сказать вам… Идите на[1], товарищ следователь.
9
Некоторые люди страдают абсурдной, иррациональной, унижающей человеческое достоинство любовью к земле. Земли у таких людей бывает обычно мало — шесть соток потасканного, вялого, обезвоженного дачного суглинка, — но на этих сотках они самоотверженно убиваются четыре месяца из двенадцати, то есть треть своей жизни, неистово ковыряя, орошая, пропалывая, удобряя, окучивая, поклоняясь, пытаясь пробудить в бесчувственной и подмерзшей, уставшей от клиентов пожилой огородной фее либидо.
В награду за труды фея честно вымучивает из себя и дает поклоняющимся все, что способна им дать. Несколько десятков корнеплодов, пучки ароматного, тонкого как нитки, укропа, усатые кустики земляники, цветы на некрепких ножках… Благодарные дачники увозят в свои большие города несколько связок кривых морковок и несколько букетов кривых тюльпанов. Они не желают думать о том, что четыре месяца какого-нибудь иного труда, конвертированного затем в деньги, могли бы подарить им целую фуру заморских цветов и фруктов. Их любовь к земле бескорыстна, им вполне достаточно малого: нескольких зримых доказательств того, что их земля плодородна. Нескольких зримых доказательств того, что их жизнь продолжается — и при этом подчиняется им.
Так или примерно так рассуждает лопарь Данилов. Сам он живет иначе на своих шести сотках. Он давно понял, что рассчитывать на землю не стоит — рассчитывать можно лишь на гнилое болото, на россыпь пузатых слизисто-кислых ягод по триста рублей за ведро. Так что он не тревожит священную дрему подземных духов лопатами и граблями, его не заботят сорняки и дикий кустарник, он позволяет своей земле зарастать лопухом и крапивой, он давно примирился с тем, что ничего путного его земля не родит.
Тем более странно наблюдать результаты его трудов.
Вечерний туман плотным капроновым чулком обтягивает вывороченные с корнем лопухи и полынь — и рвется, разъезжается стрелками в тех местах, где его влажную ткань протыкают поломанные листья и ветки. Сарай открыт — Данилов, вероятно, брал грабли. Между поверженными сорняками чернеет узкая, длинная грядка. В конце ее, там, где узкая полоса обработанной земли неожиданно упирается в кусты, лежит глыба льда.
не грусти и не печаль бровей
Даже для Лапландии нетающая глыба льда в кустах в августе — это довольно странно. Любопытство — великое дело. На несколько счастливых секунд я забываю о предателях и их жертвах и оказываюсь на приусадебном участке Снежной королевы, и только сосульки прощальных есенинских рифм ритмично сочатся в мозгу ледяными звонкими каплями.
но и жить конечно не новей
Я подхожу ближе и трогаю ледяную глыбу рукой. Чары Снежной королевы рассеиваются. То, что с некоторого расстояния в тумане я принимала за лед, оказывается обернутой в плотный полиэтилен лодкой. Это она, лодка, прочертила по участку Данилова темную борозду. Это ее, а не грабли Данилов выволок из сарая. Вероятно, кусты сорняков мешали ему на пути — поэтому он их выдрал…
Откуда-то с противоположного берега реки раздается собачий вой — глубокий, изломанный, как горловое тувинское пение. Я машинально поднимаю голову вверх — увидеть то, что видит сейчас эта невидимая собака. В водянистом полярном небе, сдобренном каплей синих чернил, неуверенно повисла луна. Круглая и мутная. В молочной лужице топленого света она кажется немного несвежей.
Но собакам нравится падаль.
Я захожу в дом. В первую секунду у меня появляется ощущение, что здесь побывали грабители. Потом это ощущение пропадает.
Мебель на месте, все цело, на плите шкварчит что-то грибное, Данилов сидит за столом и пьет чай. Но дом почему-то кажется опустевшим. Или не опустевшим — каким-то обескровленным, что ли. Стерилизованным, вычищенным, как матка после аборта. Я не сразу понимаю, в чем дело.
— Посиди со мной, — говорит Данилов чуть слышно.
Он поднимает глаза от чашки. В них та же послеоперационная пустота.
— Хочешь чаю? — спрашивает Данилов, не двигаясь с места. — Я налью тебе. Если хочешь. Но клюквы нет.
Клюквы нет. До меня, наконец, доходит, в чем дело. Голый дощатый пол. Все газеты, тазы и ведра с клюквой исчезли.
— Один клиент, — говорит Данилов, — приехал и купил сразу всю.
Голос у него похоронный.
— Хорошо, — говорю я. — Это же хорошо, разве нет? Очень удачная сделка.
— Удачная сделка… — отвечает Данилов, как эхо. — Чай будешь?
Мне не хочется чай, мне не хочется говорить с ним о клюкве, мне хочется подняться наверх, в свою комнату, и подумать про Подбельского и его самолет. Представить, как самолет падает в море. Или даже не представлять, а просто заснуть. Сразу, без мыслей. Мне не хочется сидеть здесь, за столом, с этим стариком, продавшим всю свою клюкву, обескураженным чем-то, до чего мне нет дела… Но в глазах старика такая космическая, такая вакуумная пустота, что я все же сажусь рядом с ним.
— Этот клиент, — говорит старик, — он был странный. Он купил все ягоды. И еще заказал экскурсию. На Сейдозеро, к священному Сейду. Он заплатил мне вперед. В десять раз больше, чем я обычно беру за экскурсию.
— Ну и что? Может, он был иностранец?
— Он выглядел как иностранец.
— Ну вот видите…
— Но он не был иностранцем — Данилов говорит с тем болезненным раздражением, каким старики часто прикрывают свой страх. Свое бессилие перед старухой с косой. — Он вообще не был человеком. Я имею в виду — внутри. Это был… Я никогда не встречал никого… ничего подобного. Не человек, не дух и не демон. Скорее механизм. Какой-то слегка изувеченный механизм. У него не хватало нескольких пальцев… И глаза… глаза очень странные.
— Узкие, да? — Я вдруг понимаю, кого имеет в виду Данилов. Того, кого Ткачева называет ангелом смерти. Того, который приходил и ко мне. — Когда вы везете его на экскурсию?
— А я не везу. — Данилов шумно допивает свой чай. — Он сказал, что сам повезет группу. Ему нужна только лодка. Он сказал, мое присутствие будет лишним. И даже невозможным. Так и сказал. Что-то здесь зябко…
Данилов, кряхтя, поднимается.
— Холодно как-то. Тебе не кажется? Может, нам печь затопить?
Впервые за все время, что я у него живу, я вдруг понимаю, что он действительно стар, просто старость разрушает его задубевшую кожу не снаружи, а изнутри. И стоит ему испугаться, устать, ослабеть, озябнуть — старость вгрызается ему в сердце, как стрептококковая бактерия, всегда живущая где-то в складках миндалины и ждущая, когда ослабнет иммунитет.
— Или чайку?..
Сейчас его старость смотрит на меня из под его набрякших, точно резиновых, век, заискивающе и смущенно. Он хочет, чтобы я посидела здесь с ним, поговорила о чем-то простом и нестрашном, и, может быть, взяла его за руку, и, может быть, поблагодарила за гостеприимство и помощь. Он хочет, чтобы я отвлекла его старость, задобрила, заболтала ее, загнала ее обратно под сердце.
Но мне нечего ему дать. Я слишком устала, чтобы бороться с чужими демонами.
Я отвожу взгляд. Я поднимаюсь и иду к лестнице.
Я говорю ему:
— Мне очень хочется спать.
— Ну что ж… А я тут посижу.
Он выглядит как дворовая собака, которую, несмотря на грозу, не впустили в дом.
Я говорю ему:
— Спокойной ночи. До завтра.
Он торопливо, по-стариковски, причмокивает. Думает, что бы такое сказать. Он должен гавкнуть, прежде чем уйти в свою будку.
Он говорит:
— Между прочим, это оружие. Этот меч…
— Катана.
— …Да-да, меч. Мне не нравится, что он стоит тут прямо у входа. Если уж ты приволокла в мой дом меч, забери его к себе в комнату. Мне не нравится смотреть на оружие.
Я возвращаюсь и беру меч.
— …Саами — мирный народ, — говорит Данилов мне в спину.
Я молчу. Я поднимаюсь по лестнице.
10
Она сказала «спокойной ночи», взяла пакет молока, чашку и ушла к себе в спальню. Там она включила батарею. И аккуратно поставила чашку на шкаф. Чашка была ей теперь не нужна.
С некоторых пор, с недавних пор она разучилась пить даже из чашки. Ее организм готов был принять только одно. Парное молоко. Прямо из вымени. Как любят суккубы.
Но с организмом пока еще удавалось заключить сделку. Маленький обман.
Она нащупала дверцу шкафа, выдвинула ящик, достала продолговатую упаковку. Подцепила хрусткий картон длинным коричневым ногтем. Вытащила бутылочку. Пластмассовую, для кормления младенцев. С резиновой соской.
Она наполнила бутылочку и заткнула за батарею. Молоко должно немного согреться.
Из соска должно литься теплое молоко…
Потом она заперла дверь в свою комнату изнутри. Еда — интимный процесс. Кроме того, никому не стоит смотреть на ведьму, сосущую соску. Особенно Оборотню.
Это может плохо сказаться на авторитете.
Старуха сжала зубами соску и наклонила бутылочку.
Она представила себе запах травы и звериного страха. Едкий пот. Одеревеневший коровий живот. Пьяные от крови слепни.