Первый поцелуй — страница 2 из 4

и портвейн, а нам, сопровождающим с авоськами, по бутылке лимонада, он дал мне, до обмена было, трехрублевку на «Курс – одиночество». Книжку, которую написал одиночка, переплывший Атлантику, я просто не мог выпустить из рук, что он мгновенно понял сверху, вынул из косого брючного кармана наугад, сунул, хрустящую, и повелел: «Забудь!»

Этот, дунув на расческу, дает своему соседу:

– На, чудо-юдо: расчеши свой перманент. Груди, я вижу, ты надел. А где бюстгалтеры?

Отряд оживает:

– Он дома их забыл!

– Жиртрест! Скажи мамаше, пусть мамаша привезет!

– Свои пускай отдаст!

Губы дрожат, но он пытается изобразить улыбку:

– Это обмен.

– Какой еще обмен?

– Веществ. Нарушен у меня.

– Говна в тебе много, Фишин: вот чего. Но мы из него выбъем – да, ребята?

На построении он занимает место первого – меня оттесняя с края. По росту мы одинаковы, но он более развит. Мускулистые ноги лоснятся от загара и сияют золотыми волосками. Толстые белоснежные носки. Гравий хрустит под новенькими китайскими кедами с дырочками для вентиляции и олимпийскими кольцами на этих резиновых нашлепках для защиты боковых косточек на щиколотках.

Окинув шеренгу взглядом, физрук возвращает на него свои глаза мужчины:

– Фамилия как?

– Акулич.

– Играешь в футбол?

– А то.

– Собирай команду. Будешь капитаном.

После зарядки отовсюду слышится: «Акула! Акула!». С подобострастным панибратством, от которого мне тошно.

– Обожди…

Вполуха поворачиваюсь.

– В нападение пойдешь или в защиту?

– В библиотеку.

– Так, значит? Обойдемся… – и к Фишину, которого перед выбором не ставит: – Эй, вратарь! Готовься к бою!

***

Никто не знает, где от нее ключ. И вообще: «Вы не читать сюда приехали». Но по опыту я знаю, что даже самыми захудалыми библиотеками нельзя пренебрегать.

Одно разочарование, увы! Или «младший школьный», или уже читал.

Хорошо, что взял с собой.

А на обратном пути еще раз можно пройтись мимо палаты девочек.

***

Однажды вхожу – поспешно он опускает край футболки, задрав который рассматривал здесь в одиночестве синяки отбитых им голов. При этом продолжает шмыгать носом.

– Чего ты, Фишин?

– Ничего! Тебе какое дело.

– Человек человеку – друг, товарищ и брат. Первый раз в лагере?

– А что?

– А просто дружеский совет. Не бойся бросить вызов коллективу. Или ты любишь футбол?

– Кто – я?

– Ну так, а хули? Фишин?

Не знаю, почему, но даже мне с ним хочется быть грубым.

***

По пути с «моря» девочки заводят:У ней такая маленькая грудь,

А губы – губы алые, как маки…

Уходит капитан в далекий путь.

Он любит девушку из Нагасаки.


Наша палата им бросает вызов:Мы идем по Уругваю!

Ночь хоть выколи глаза.

Слышны крики попугаев,

Обезьяньи голоса.


Последние строки Акулич ужесточает:Слышны крики: «Раздевайся!

А то выколю глаза!».


Оборачивается вожатая, которая идет с физруком так, что голые руки их соприкасаются:

– При входе в лагерь чтобы гимн! Слова все помнят? «Взвейтесь кострами синие ночи, мы пионеры – дети рабочих…».

До лагеря еще далеко, вожатая не старшая, к тому же, всеми замечено, как круто выпирает у физрука сквозь васильковое трико, канты которого натянуты штрипками на его ступнях в незастегнутых сандалетах: можно игнорировать… У ней следы проказы на щеках.

У ней татуированные знаки…


«Девушка из Нагасаки», которую я слышу в первый раз, нравится мне больше нашей – тем более что у них проступают эти самые груди, о которых они самозабвенно так поют, а у Мацко даже такие выпирают, что она постоянно как бы сгорает от стыда. В прошлом году их не было – не говоря про волосы, о которых докладывает нам Сорока. Которые, когда обладательницы их выходят из воды, проступают кучерявым таким рельефом. А если купальник светлый…

«Уругваем» мы забиваем «Нагасаки».

Под нашим напором их шеренга в промокших сарафанах, скособочась, уступает нам дорогу, и, вбивая подошвы в песок, перемешанный с хвоей, мы вырываемся на гребень первыми… Топай, путник, осторожно:

Нас подслушивает лес.

Умереть всегда возможно,

Если в джунгли ты залез.


Внизу белеет зацветающее картофельное поле, справа сосняк, слева тянутся елочки, которые нам по плечо, и все это не джунгли, а вполне безопасная природа Европейской части СССР, но все же возникает чувство, будто и вправду что-то угрожает. Нас поймают папуасы!

Будут жарить над костром!

Будут кушать наше мясо!

И закусывать ребром!

***

Обеими руками я берусь за волосы травы, снимаю тяжелый скальп. Дно оголяется, там маленькая паника. Я вонзаю лезвие лопаты. С лесной землей работать одно наслаждение, и я углубляюсь по колено, когда над бруствером вдруг тучей возникает Фишин. Он весь лоснится и в паутинках от кругаля через чащобу. В глазах испуг:

– Что ты тут делаешь?

– А ты?

– Спать не дают…

Я разрубаю корешки.

– Клад ищешь?

Я продолжаю копать. Из выброса он достает комочек.

– Смотри-ка! Пуля…

Протягиваю руку, расчищаю большим пальцем.

– Не пуля – гильза.

– Немецкая?

Капсюль стреляный, вокруг маркировка, которую разделяют крохотные звездочки: «Т 38».

– Наша.

– Как ты определил?

– На капсюль посмотри…

– Что значит «Т»?

– «Т» значит «Тула». Тульский оружейный.

– Откуда ты знаешь?

Врезавшись, лопата соскользывает. Потом выворачивает череп, который скалится зубами – грязными, но целыми. Фишин за спиной ахает. Земля высыпается оттуда, где было серое вещество с извилинами, которые тоже соображали что-то, а сейчас только бессмысленная пустота с зиянием – от глаз, от носа и от пуль. Я засыпаю череп, яму, накладываю дерн. Забрасываю ветками. Вылезаю, и, воткнув лопату, ставлю ногу на железный отворот.

Фишин вздыхает:

– А человек ведь был… Наш, думаешь?

– Вряд ли.

– Фашист?!

Истерический вскрик и плевок с недолетом. Сидя на корточках, он смотрит в ров и обвисает под своей футболкой всей тяжестью жировых отложений.

Я отворачиваюсь. Лагерь внизу, как на ладони. Ни души. Домик директора с медпунктом. Столовая. Плац с клумбой и флагштоком. Справа вдоль леса домики палат - странное, между прочим, слово, больше уместное в больницах или в русских сказках. Поле с воротами, в которых его лупят почем зря мячом. За скамейками для зрителей луг поднимается к арке с красным пятнышком, а дальше вид возникает уже только на горизонте – сиянием Заславского водохранилища, которое все тут называют «морем», поскольку настоящему не видели. За этим сиянием есть станция электрички под названием «Гонолес», которое ребята перекрестили в «Говнолес». Прошлым летом в лагере военного округа впервые я там ушел под землю…

– Скажи мне, Фишин, а чего ты бродишь в мертвый час?

– А ты чего?

– Не так заметен.

– Думаешь, могут выгнать?

– Нарушение режима.

– Ты прав, конечно: за путевку мы такие деньги заплатили… Если выгонят, вернут?

– Смеешься?

– Да, но если издеваются…

– Японскую борьбу такую знаешь: сумо? Одной массой ты бы мог любого задавить.

– Не хочу я никого давить.

– Ну, в морду дай разок, отстанут.

– В лицо?

– Тогда под дых. По яйцам.

– А если вообще я драться не могу?

– Ну, Фишин… – спрятав лопату в елочках, я возвращаюсь. – Ладно, давай. Скоро подъем, а нам еще сквозь елки прорываться.

– Я права не имею. Травму могут нанести. Непоправимую. А мне себя надо беречь.

– Не понял?

– На будущее. Мне, – уточняет он печально, – большое будущее обещают…

– На скрипке играешь?

– Нет.

– На контрабасе?

Со вздохом он опирается о собственные бедра и начинает выжимать свою тяжесть над этим рвом – ну просто Юрий Власов, только что без штанги.

– Не за руки я боюсь. За голову…

***

По дощатой стенке как очередь из автомата дали. Сучки все выбиты, бумажки вытолкнуты, и та сторона лучиками пробивает нашу теневую, где на меня оглядывается шкет, фамилия которого на самом деле Сорокко:

– Там не идут, не видел?

– Нет.

– Ужин же скоро, а там хоть выколи глаза…

После ужина будет только слышно, а это, конечно, не одно и то же. Сорока огибает дыры настила, приседает чубчиком к шершавым доскам и закрывает прицельным глазом то один лучик, то другой – выбирает угол зрения. Я выжимаю плавки и смотрю, как он балансирует на краю дыры, изгибается и прижимает скулы и ладони. Лучше всего видно снизу, где сильней воняет, что смущает всех, кроме него. Парнишка заворожен говном. После завтраков-обедов даже не доедает компот из сухофруктов. Обгоняет всех и начинает ждать вот как сейчас: на корточках, перекосясь, прильнув. Момента говнотворчества. Рождения его из белых поп.

– Передеваются в палатах, что ли… Хотя б малявка какая посикать забежала…

Мухи гудят под настилом.

В голову мне приходит, что она одна на всех – эта яма, в которую даже мельком избегаю я заглядывать, себя оберегая: с обеих сторон мы наполняем ее общими усилиями, что нас с той половиной странным образом объединяет – несмотря на стенку. Шкет на мгновение мне кажется героем. Не только на вожатого нарваться он рискует, но и жизнью самой: оттуда ведь не докричаться.

– Не провались, Сорока: захлебнешься.

– Иди-иди… читатель!

Я возвращаюсь под закатным солнцем и с порога вижу. Фишин распят на койке, а все смотрят с нехорошим возбуждением. Назарчик, Кожин, Криворотов и Совенко держат вратаря за ноги и за руки, а капитан их навалился поперек. Глядя на его затылок, на завитки в испарине, не сразу понимаю… Неужто кусает? Нет. Просто впился ему в шею и не отстает: насасывает. При этом выкручивая грудь. Фишин, который уже весь в засосах, дергается, стонет, но сделать ничего не может: только смотрит снизу выпученным глазом – ни на кого и в полном ужасе. Я беру ближайшую башку за волосы, отро