— Давай, Катя, выпьем за встречу, за молодость нашу, за девок моих, что выросли… Эх, черт! — он посмотрел вокруг. — А я вот здесь живу! Глянь, Катерина, горы какие! А небо? Вот-вот вызвездится… Озеро вон парком задымилось. Все мое! А вон вишь дворец под липами — тоже мой… Да-а… Знаешь, Катерина, а я ведь мог никогда и не увидеть всего этого. И все было бы как сейчас… — он на минуту задумался, но тут же спохватился: — Ты, Катерина, держи стакан, держи…
И сам выпил, запел:
Бьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза,
И поет мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза…
Катерина молчала. Ее бледное лицо, острое книзу, с поджатым большим ртом и усталыми карими глазами, покрылось румянцем. Он, небритый, с красными прожилками на носу и щеках, с прильнувшими ко лбу серыми прядками волос, тайком и все больше волнуясь, разглядывал ее. Он не знал и не любил женщин, кроме нее.
— А давайте еще по одной? — сказал Иван. — Я выпью за вас. Чего там. Жизнь, она ведь такая, помотает, помотает да и отпустит. — Он отчаянно ухнул, выпил, перевернул стакан кверху дном и встал. — Я, батя, шубу твою возьму, в лодке переночую. Вишь звезды какие! Вон, в камышах, щурята играют, пойду послушаю. А вы тут того самого, поговорите… Выпейте… Я ночь послушаю. Утром часа в четыре домой уеду, а то Анна на работу опоздает.
— Давай, давай! — машинально согласился он, все думая о ней, причинившей ему столько горя.
Костер притух. Где-то трещала моторка, хлопали на воде весла и скрипели уключины, смеялась женщина. В траве на берегу попискивали и шуршали листьями мыши. Из дома отдыха приглушенно доносилась танцевальная музыка. Соседи туристы играли в карты у костра. Один пел под гитару:
Дымилась роща под горою,
А вместе с ней горел закат.
Нас оставалось только трое
Из восемнадцати ребят…
— Вот такие дела, Катя, — задумчиво сказал он.
— Зябко мне, Костя, пойдем спать.
— На спички. Там свечка. Стели. Я сейчас приду, — сказал он вдруг радостно.
Она ушла, а он выпил еще и, вовсе отрезвев, глянул на горы, на просвет за ними. Вскинул голову кверху — холодные, далекие звезды в синей глубине неба. В голове зазвенело. Провел ладонью по лицу, спустился на землю, плеснул из котелка в руку воды, умылся, смочил голову и стал подниматься на всхолмок в землянку. Набравшись храбрости, спросил:
— Пустишь меня к себе?
— Твой дворец, ты хозяин, — сказала она, сжавшись под пальто на нарах.
Он накинул на дверь крючок, задул свечу и забрался к ней, жадно поймал руки…
А после, уткнувшись лицом в ее плечо, спросил:
— Ты совсем пришла ко мне?
— Не знаю, Костя… Совсем?.. Не знаю…
Он не заметил, как прошла ночь. А в дверь уже торкнулся Иван.
— Батя, я собираюсь. Пять часов уже.
— Ладно, езжай.
— Нет, нет, — вскинулась она. — Я тоже поеду. — И быстро начала шарить, искать одежду.
— Да ты что? Куда ты? — удивился он. — Я же тебя не гоню.
— Надо мне, Костя, надо… Сын у меня там, тринадцать лет…
— Ну и привезешь его после, чего ты?!
— Нет.
Он тоже оделся. Вышла она. Выбрался и он. Мотоцикл стоял уже на тропе. Иван собирал сумку. Она повернулась и, глядя на него сверху, сказала:
— Нет, Костя, прощай! Чего уж мучиться. Замужем я. Да и не та я теперь. Когда молода была, жить весело хотелось. А потом один бросил меня… Ты уж прости, что я тебя потревожила… Тоска меня мучила. А вот увидела тебя, успокоилась… Сильный ты… — она замолчала.
Затарахтел мотоцикл.
Катерина долгим взглядом посмотрела на мужа, махнула рукой, отошла и села в люльку.
— Ну, батя, счастливо! — крикнул Иван.
— Катерина, вернись! — он кинулся выше, на всхолмок, не заметил, что в росистой траве вымочил рукава рубахи.
— Катерина, слышишь?..
— Езжай, Ваня, — тихо попросила она.
Иван включил скорость, поехал.
А Костя споткнулся о куст, упал навзничь, с силой ударил по земле кулаками, вспомнил, что даже не расспросил, где она остановилась, где жила, откуда явилась, чей парень? Горько выругался. Он не успел сказать ей, что простил ее за все, что устал жить все один и лучше было бы, если б она совсем вернулась к нему, и что ни черта он не сильный. Куда уж!..
С большого смородинного листа на руку скатилась холодная капля росы. Каркнула и, захлопав крыльями, слетела с липы ворона. Осторожно, перед самым лицом, в смородинный куст пробежала мышь.
Он медленно поднялся и сел.
ОХОТА НА ЖУРАВЛЕЙ
Павел Иванович лежит на боку в копешке соломы и смотрит одним глазом, как Валя осторожно идет из леска по жухлой картофельной ботве, неся в обеих руках грузди.
Грузди крепкие, синеватые. Два дня бродил холодный туман над озером, у которого они отдыхали; осыпались листья, и чудной парень, оставленный из-за болезни при курорте работать дворником, заметал на аллеях эту желтую метель в некрасивые, неряшливые кучи.
После холода в березовых перелесках пошли грибы, и Павел Иванович, вставая раным-рано, видел теперь из окна своей палаты деревенских женщин, убегающих по росе в холодный и неуютный по утрам лесок, откуда часа через два они возвращались с полными корзинами.
Валя солила грибы в трехлитровых банках. После всевозможных лечебных процедур Павел Иванович ходил следом за ней по грибным местам, ковырял палкой бугорки и все удивлялся и сердился на себя, что такое: вроде бы пустяковое дело — найти груздь — ему не дается.
— Павел Иванович, а вы слушайте. Как хрустнет под ногой — значит, на гриб наступили. — говорила Валя.
Грибов он так и не обнаружил. Зато у корня старой березы нашел ежа. Еж приготовил себе на зиму постель из сухих листьев и укутался ими. Наивный, он, наверное, думал, что его никто не видит, а береза стояла у самой дороги, и ни травки, ни кустика рядом. Павел Иванович позвал Валю и шевельнул ежа палкой. «Пых, пых, пых…» — возмутился еж и еще больше свернулся.
— Оставьте его, — попросила Валя. — Пусть спит. Он все равно уйдет отсюда искать себе на зиму другое место — человек потревожил. Вы знаете, ежи лакомятся грибами. — Валя огляделась. — Вон, смотрите!
И вправду: у ног Павла Ивановича рос большой груздь, выставив из-под палых листьев белый обкусанный бочок. А вокруг несколько бугорков поменьше.
Это было вчера. Сегодня они пришли к ежу в гости, а его уже нет. И листьев нет. Пустая ямка.
— Пых, пых, пых… Ушел, — смеясь, сказал Павел Иванович. Потом они сидели на золотой копешке соломы под осенним солнцем. Она рассказывала ему о себе. Работает на железнодорожной станции, в небольшом городке на Урале, осмотрщиком вагонов, муж разбился на мотоцикле, а она с двумя детьми живет у свекрови, желчной ворчливой старухи.
А Павел Иванович, понимая, что между ними никогда ничего не будет, радуясь тому, что и она поймет это, рассказал ей, что женат на великолепной женщине, растет дочь, и он тоже с Урала (назвал ей областной город, металлургический завод), работает слесарем, хотя он им никогда не был и не видел этого завода, а в городе бывал только проездом. Не хотелось ему говорить, где работает. Что одинок — тоже. Он видел по ее тихим синим глазам, устремленным на его руки, словно она поверила.
Одевался он хорошо, но на нем, длинном, костистом, все сидело как-то неряшливо, а когда ходил, одно плечо было выше другого. Пальцы длинных рук исколоты, исцарапаны — плоды его единственного увлечения — сада. Жизнью он был доволен. Сам выбрал жизнь ученого, все годы стремился к своей цели и вот, наконец, к тридцати четырем достиг желаемого, но остался одинок. Жил отшельником: лаборатория, помощники и дом под горой у озера, тихий и одинокий, с садом, каких, казалось, не видел ни один садовод. У него было любимое место отдыха — деревянный плотик у большого серого валуна. Павел Иванович часами сидел на этом плотике, думал, разглядывал водоросли. Иногда к нему подплывала огромная щука, лениво шевелила плавниками и смотрела на него, а он на нее. Все было привычно, размеренно, и он уже не представлял в своей жизни никаких перемен, кроме работы. Только одно утешение — пройдет много лет, и когда уже не будет его, о нем заговорят и начнут писать, — вот там-то он отдыхал, о том-то думал, хотя кто знает, о чем он думает сейчас. Может быть, ему нестерпимо хочется поцеловать эту вот женщину с длинной каштановой косой, с тихими синими глазами, а может быть, пуститься вскачь, лазить по деревьям, пугать птиц, убегать на деревенские вечеринки, а потом, ежась от холода, сидеть до утра на каком-нибудь бревне под плетнем с девчонкой, похожей на Валю, целовать ее и слушать собак, утренних петухов, а потом дождаться зари и не знать, что где-то есть приборы и камера, которые ждут его, ученого XX века…
От соломы шел дурманящий хлебный запах, и у Павла Ивановича закружилась голова. Он встал, встряхнул плащ, снова постелил и сел. Валя опустилась рядом.
— Вы знаете, Павел Иванович, я сегодня отпросилась у главврача на два дня, хочу съездить в деревню к отцу с матерью. Тут совсем близко — сто двадцать километров. Девяносто пять на автобусе, остальные пешком.
— Почему же пешком?
— Наша деревня на границе трех областей, и ни одна из них не берется делать туда дорогу. И хорошо!
— Что же хорошего? — удивился Павел Иванович.
— Там бор… Начнут строить, вырубят сосны. И станет не тот лес. А мне единственно, что и нравится в нашей деревне, так это дорога к ней по лесу. Представьте: высоченные старые сосны — и неба-то не увидишь, а если свернешь с тропы — не пройдешь сквозь густой подлесок из зарослей дикой малины, вишняка, боярки и, самое смешное — хмеля. Тайга! А сама деревня в солончаках, в распадке между двух озер. Одно голое, в белой каемке соли по берегам, другое пресное, заросшее камышом. Там много дичи, рыбы, ондатры…
Он подумал, что хорошо было бы побывать в деревне, посмотреть, как живет народ, послушать его самое сокровенное, наболевшее и, наконец, увидеть тот лес, к которому стремится эта женщина, очевидно, каждый год, чтоб высказать ему боль свою и набрат