Земли, народа, а нисколько не бояр, не аристократии, ибо аристократия – это уже не Земля, не народ. Такое народное (а не аристократическое) значение Русской Земли беспрестанно выдается в договорах и действиях междуцарствия. Если б в России был хотя сколько-нибудь аристократический элемент, то он бы выдвинулся хотя сколько-нибудь – в эпоху междуцарствия особенно, – имел бы хотя какое-нибудь значение; но этого не видно нисколько. У всех Русских и в уме, и на языке одно: вся Земля. Скажут: под всею Землею подразумеваются все Русские люди, под нею подразумеваются и бояре. Совершенно правда, но наравне со всеми, но не как бояре, а своею земскою стороною, как люди земские , где для человека является только одно определение: человек. Простой народ, не имеющий никаких титулов, всего ближе к этому определению; он поэтому и носит всякому человеку предложенное и доступное название, всечеловеческое название крестьянина, то есть христианина» (Аксаков, 1889: 270).
Процитированный фрагмент относится к 1860 году, однако сам ход рассуждений типичен для К. С. Аксакова. Так, в статье 1852 года «Богатыри времен Великого Князя Владимира по Русским песням» он пишет: «Много их <могучих витязей> сидят на богатырской скамье; не по аристократическому праву породы занимают они это почетное место. Аристократическое понятие, образовавшееся на Западе рыцарством, не существовало в Древней Руси. На богатырской скамье сидит и Ставр, богатый боярин, и Алеша, сын попа, и Иван, сын гостя (купца), и наконец Илья Муромец – крестьян. Всем им ровный почет» (Аксаков, 1889: 320; ср.: 145, текст 1856 года). Воспроизводя популярную «теорию завоеваний» и видя специфику русской истории в отсутствии такового, Герцен пишет: «Россия IX века представляется государством совершенно иного склада, чем государства Запада. Народонаселение в большинстве своем принадлежало к одной расе, рассеянной по весьма обширной и малонаселенной территории. Того различия, которое наблюдается повсюду между племенем завоевателей и покоренными племенами, здесь не было» (VII, 153). Аналогичные рассуждения можно найти в исторических заметках К. С. Аксакова с конца 1840-х годов (см.: Аксаков, 1889:13, 14), которые, впрочем, в свою очередь, воспроизводят сделавшуюся к тому времени канонической формулировку М. П. Погодина. Заимствования из славянофильского арсенала нарастают в 1850–1854 годах, распространяясь на теорию «безгосударственности русского народа», отчетливо сформулированную К. С. Аксаковым в 1848–1849 годах (Цимбаев, 1986:154 —158), с элементами которой в устной форме Герцен был знаком из многочисленных бесед 1843–1844 годов, и даже на определение статуса Польши среди славян. В серии писем Герцена «Старый мир и Россия» (1854) читаем:
«Населяя пространство от берегов Волги и Эльбы до Адриатического моря и Архипелага, славяне не сумели даже объединиться для защиты своих границ. <…>
Одна лишь Польша была независима и сильна. но это потому, что она была менее славянской, чем другие; она была католическою. А католицизм противоположен славянскому духу. Славяне, как вам известно, первые начали великую борьбу с папством и впоследствии придали этой борьбе характер глубоко социальный (табориты). Усмиренная и возвращенная католицизму, Богемия перестала существовать.
Итак, Польша сохранила независимость, нарушив национальное единство и сблизившись с западными государствами.
Другие славяне, оставшиеся независимыми, были далеки от того, чтобы образовать организованные государства; в их общественной жизни было нечто колеблющееся, неопределенное, нерегламентированное, анархическое (как выразились бы здешние друзья порядка)» (XII, 170).
Более ранний пассаж из статьи «Россия» (1849) звучит очень близко к Хомякову с одновременным присутствием темы «кротости» русского народа:
«Я считаю большим счастьем для русского народа – народа очень впечатлительного и кроткого от природы, – что он не был развращен католицизмом. Тем самым он избежал другой беды. Католицизм, как некоторые злокачественные недуги, может быть излечен лишь при помощи ядов; он роковым образом влечет за собой протестантизм, который затем только и освобождает умы с одной стороны, чтоб еще сильнее сковать их с другой. Наконец, Россия, не принадлежа к великому единству западной церкви, не имеет надобности вмешиваться в историю Европы» (VI, 212).
Продолжая развивать тезис о безгосударственности славян, Герцен пишет: «На Украине, как у черногорцев и даже у сербов, иллирийцев и далматов, славянский дух обнаружил отчасти свои стремления, но не создал политической формы.
Однако надо было подвергнуться муштре сильного государства, надо было объединиться, централизоваться, покинуть беспечную казачью жизнь, пробудиться от вечного сна общинной жизни.
<…> Москва уничтожила остатки народных вольностей. Все было принесено в жертву идее государства; ради нее все было обезличено, все подавлено. Свергнув монгольское иго, продолжая вести кровавые войны с ливонцами, видя вооружающуюся Польшу, народ как будто чувствовал, что для спасения своей национальной независимости и своей будущности он вынужден отречься от всех человеческих прав» (XII, 171; ср. с запрещенной цензурой статьей И. С. Аксакова 1862 года, в которой можно обнаружить обратное влияние Герцена (Тесля, 2012b)).
Характерно, что в своих исторических экскурсах Герцен игнорирует Земские соборы – речь идет о целиком внеисторической общине и правительстве. Москва выступает исключительно как начало подавления (в ней нет внутренней двойственности, другого начала, о котором рассуждают славянофилы в рамках предложенного К. С. Аксаковым противопоставления «Земли» и «Государства»).
Другой «принцип», присутствующий в русской истории, противоположный «московскому», разнесен и географически, связываясь предсказуемым образом с Новгородом (то есть переводя всю конструкцию в политический план). В дальнейшем, напротив, начало двойственности вводится там, где его первоначально игнорируют славянофилы – в дворянстве, которое реформами Петра и логикой последующего развития становится носителем европейских начал, сначала в союзе с правительством, а с тех пор как после 14 декабря 1825 года, по мнению Герцена, самодержавие исчерпало себя, в качестве возможного источника нового развития. Отметим попутно, что в дальнейшем, в начале 1860-х, данная мысль будет усвоена, в свою очередь, славянофилами, в лице Ю. Ф. Самарина и И. С. Аксакова, модифицировавших концепцию К. С. Аксакова, противопоставлявшего «Землю» и «Государство» введением третьего элемента, «Общества», как начала национального самосознания (Тесля, 2012b: 42–46).
В той мере, в какой Герцен сближается со славянофилами и заимствует у них те или иные тезисы или принимает положения, происходящие из общего или родственного источника идей, он сталкивается с необходимостью отграничить себя от них. Одновременно, поскольку сближение очевидно, он дает куда более дифференцированное описание того феномена, который ранее описывался им как «славянофильство». В одном из ключевых текстов этого периода – «О развитии революционных идей в России» – Герцен выделяет «подлинных славянофилов», отделяя их от петербургских «императорских панславистов» и московских «присоединившихся славянофилов», отзываясь о двух последних группах как о «русских патриотах», которые есть «среди прибалтийских немцев и замиренных черкесов на Кавказе, но не об этих людях идет речь. Это любители рабства, которые принимают абсолютизм за единственную цивилизованную форму правления, проповедуют превосходство донских вин над винами Кот-д’Ор и руссицизм западным славянам, переполняя их душу той благородной ненавистью к немцам и мадьярам, которая сослужила хорошую службу Виндишгрецам и Гайнау. <…>
Что до подлинных славянофилов, то добрые отношения с правительством были для них скорее несчастьем, чем фактом желательным. Но к этому приводит всякая доктрина, опирающаяся на власть. Такая доктрина может быть революционной в одном отношении, но непременно будет консервативной в другом <…>» (VII, 239). «Наибольшее заблуждение славянофилов» Герцен видит «в том, что они в самом вопросе увидели ответ и спутали возможность с действительностью. Они предчувствовали, что их путь ведет к великим истинам и должен изменить нашу точку зрения на современные события. Но вместо того чтобы идти вперед и работать, они ограничились этим предчувствием. Таким образом, извращая факты, они извратили свое собственное понимание» (VII, 231–232). Тем самым он воспроизводит риторическую фигуру, описывающую положение иудаизма по отношению к христианству: «народ закона» по отношению к «людям благодати», «Синагогу» по отношению к «Церкви» и в результате – «Заблуждение» по отношению к «Истине», выражая при этом свое двойственное отношение к славянофилам – в амбивалентности «народа, распявшего Христа» и в обетовании, что «весь Израиль спасется».
В зените славы (1856–1862) и на закате (1863–1870)
«Вольная типография» была основана Герценом в 1853 году, в обращении к «Братьям на Руси», призывавшем «присылайте что хотите, все писаное в духе свободы будет напечатано», говорилось:
«Приглашение наше столько же относится к панславистам, как и ко всем свободномыслящим русским. От них мы имеем еще больше права ждать, потому что они исключительно занимаются Русью и славянскими народами» (XII, 63).
Как известно, ответа на это обращение не последовало – вплоть до 1855 года Герцен был вынужден публиковать самого себя (попробовав силы даже в жанре политической листовки для солдат и офицеров, служащих в Польше, впрочем, с результатом, заставившим его впредь избегать повторения опыта). Смерть Николая I и наступившая «оттепель» привели к разливу «непечатной литературы». Еще в начале Крымской войны появились записки Погодина, затем – сначала небольшой, а дальше все более расширяющийся ручеек рукописей, направляемых в Лондон. Славянофилы не спешили, непосредственное сближение с ними началось в 1857 году, после встречи с Иваном Аксаковым. Еще до того, осенью 1856 года, через Н. А. Мельгунова [56] Герцену попала в руки рукопись аксаковских «Судебных сцен в уголовной палате» (и стала первой славянофильской публикацией в герценовских изданиях по получении при личном свидании с И. С. Аксаковым разрешения на опубликование: