87
Впрочем, далеко не у всех подобное воплощение вызывало симпатию. Издавая в 1903 г. со своими примечаниями письма К. Н. Леонтьева, В. В. Розанов писал: «Фудель – очень умный, сурово-умный человек, но без блеска, без аромата, без гениальности. Он воспроизвел Леонтьева в себе, как деревянная доска – гравюру с живого дерева (= Леонтьева). Именно на Фуделе, может быть, лучше всего проследить: “Ну, что же вышло бы с идеями Леонтьева вне Леонтьева? Вне его личной доброты и таинственно с монашеством сопряженного эллинского эстетизма?” Фудель в самом христианстве понимает только суровость, черствость, дисциплину. Он, приехав в Петербург, читал здесь публичную лекцию о необходимости поднять, так сказать, “духовные вожжи”; а в одном споре со мной – по какому-то теоретическому поводу – открыл какой-то одобренный училищным советом при Синоде учебник и сказал: “Вот тут написано, чего же вы спорите ”. Я мог бы только ему улыбнуться. Если бы он потребовал объяснения улыбки, я бы ему ответил далее, что слово Божие есть все основание моей и его, да и вообще европейской веры и что была какая-то темная история с его знаменитым протоиереем Павским: его хотели лишить сана за опыт точного перевода с еврейского языка книг Библии» (Розанов, 2001: 330–331). У истории, однако, есть ирония – и, возможно, мудрость: по крайней мере в дальнейшем имена о. Иосифа Фуделя и Василия Васильевича Розанова вновь соединились в трудах и заботах Сергея Николаевича Дурылина, ставшего преемником Фуделя в деле сохранения литературного наследия К. Н. Леонтьева и бывшего почитателем, исследователем, а отчасти и продолжателем литературных традиций, заложенных В. В. Розановым.
88
В 1890 г. этой теме он посвятит статью «Добрые вести», в которой бережно соберет доступные ему известия о росте религиозного настроения «в высших общественных и умственных сферах наших».
89
В. В. Розанов писал о Вл. Соловьеве: «Он так же темен, как Гоголь. По всему вероятию, окончательно он и не будет никогда разгадан. Все его сочинения, все восемь томов, есть какая-то пена, то белая, то темная, бьющая из водоема, в который никогда никто не заглядывал, и теперь уже невозможно в него заглянуть. Он вечно был чем-то встревожен; вечно о чем-то тосковал: вечно куда-то рвался. куда? – определенно никто не знает. Его “возлюбленною” оставалась все-таки “теософия”, т. е. и не философия, и не богословие, а что-то третье. С маниакальным постоянством ум и сердце его возвращаются сюда. Он все говорит о “Божественной премудрости”, а не о Христе и не об Иегове Ветхого Завета, а вот об этой “Премудрости”, “Софии” (“Софийские храмы” древнего православия), которая есть какая-то мечта Византии, никогда явно не формулированная. <…> Здесь мы снова припоминаем его “роман с Богом” (“Три свидания”)» (Розанов, 2005b: 143).
(Обратим внимание на значимость для Розанова сопоставления Вл. Соловьева с Гоголем, бывшего для него вечной темой, кошмаром и мучением. Напомним лишь два замечания о Гоголе, почти случайно выбранные из массы подобных:
«Если было бы всемирно желательно и всемирно благотворно вытолкнуть Россию из orbis terrarum, из круга истории и “судеб”, – то вот и гениально, и великое положение Гоголя.)
П. ч. он не только начал, но и “кончил” такое выталкивание. “После Гоголя не воскресают”» ( Розанов, 2005: 346);
«Суть, что “коридор с NN”, данный Гоголем в “Мертв. душ.”, имеет вовсе не представить, “что бывает на Руси”, что “случается в Руси”, как обыкновенные литературные произведения – а дает ответ на “что есть Русь”. Ни “Горе от ума”, ни “Недоросль” или “Бригадир” не имели этого обобщающего смысла. Гоголь в “сей великой поэме” решился и допустил себя судить всю Русь, – и заглавие поэмы в двух словах сжимает весь смысл ее и дает приговор, из которого – если б он был основателен – нет воскресения.
Ибо, очевидно, России нужно еще “родиться”, – а то что же говорить о камнях, о неодушевленном. Сии “мертвые души”, конечно, камни.
Непонятно “куда”, “во что” и “как” воскреснет Чичиков. И – все до единого, до мужиков, до прислуги, не пропуская и “мыслителей” (Тентетников)» (Розанов, 2005: 456).
Отметим также значимость для Розанова «смеха» Вл. Соловьева (Розанов, 2003: 390), сближающегося со смехом Гоголя.
90
Хотя Леонтьев и пишет Фуделю: «Насчет либер<ализма>и гуманности его – это <…> отчасти нечто вроде апокалипсического бреда; – я знаю его тайные мысли; дома он их высказывает; а в печати – осторожен» (Леонтьев – Фуделю, 04.XII.1890, с. 250), однако сомнительно, чтобы откровенность Соловьева перед Леонтьевым шла дальше некоторых холистических чаяний – в противном случае, учитывая степень оригинальности и непривычности для круга мыслей Леонтьева соловьевских «подпольных» идей, они должны были бы вызвать куда более серьезную реакцию в переписке К. Н.
91
Ср. в письме к Фуделю от 04.XII.1890: «Что касается до соединения Церквей и до вины Греч<еского> дух<овенства> 1000 лет тому назад; то мы с вами, как люди мыслящие – (Православно), – имеем, может быть, право, не согрешая сильно, – думать, что при известных истор<ических> условиях на Востоке и на Западе, может быть, и произойдет в какой-нибудь форме это соединение; может быть, и Папу тогда – когда-то – признают наши. – Но пока само Восточное высшее духовенство не выступило на этот путь, мы с Вами оба, как сыны Восточн<ой> Церкви (а тем более Вы как Священник), не имеем права по духовной совести и по страху Божию поддерживать Соловьева в его папизме » (с. 248–249).
92
В связи с редакционным примечанием «Благовеста» к статье Фуделя Леонтьев писал: «<…> где же они нашли у меня “вражду к Славянофильству”? Да что они, глупы, что ли? К “среднему европейцу” – да! К пошлости “Славянск<ой> интеллигенции” – да; – и поэтому – к сентиментальному ихнему Панславизму – да! Но к культурному Славизму – где же? Это разница. Соловьев – наоборот: тому не панславизмы мешают; лишь бы приблизиться к Папству – ему и Панславизм ничего; – ему-то, наоборот, культурное обособление России – ненавистно, как помеха слиянию с католиками» (Леонтьев – Фуделю, 20.X.1890, с. 240).
93
Бесконечно называемые им Гоголь, Белинский, Щедрин, Достоевский, Чернышевский, Толстой, Мережковский – любимые или ненавидимые, но очень небольшой перечень имен, к тому же скорее «знаков», чем читаемых: Белинского Розанов не читал с самой Симбирской гимназии (Мимолетное. 1914); Пушкин для него явно нечасто читаемый поэт, по крайней мере цитаты, которые он приводит, преимущественно наиболее расхожие. Только Достоевского да Гоголя он знает практически наизусть – свою главную любовь в литературе и главный объект ненависти: но в них зато он вглядывается безотрывно, целиком, размышляет о них постоянно. Примечательно, как в рецензии на «Библиографический указатель сочинений и произведений искусства, относящихся к жизни и деятельности Ф. М. Достоевского» он отметит недостаток: «Указаны мои статьи о Риме, где, я наверно помню, ни слова не говорится о Достоевском» – и затем, шесть дней спустя, вынужден будет извиниться перед Анной Григорьевой, выписавшей в защиту своего издания «дословно из моих “Римских впечатлений” места, где я говорю о связи трудов Достоевского с христианским таинством покаяния, и еще одно место» ( Розанов, 2003: 81, 82): Достоевский оказался в его тексте, вопреки его памяти, как нечто само собой разумеющееся, непреднамеренное.
94
Весы. 1906, № 1. С. 69. Цит. по: Розанов, 1995: 505–506.
95
В последнем Розанов публиковался преимущественно под псевдонимом Варварин.
96
Ст. 87 Основных законов Российской империи позволяла правительству с санкции императора принимать законы в экстренных ситуациях в период отсутствия Думы: они должны были быть внесены затем на ближайшей сессии Думы, а отклонение их Думой лишало их юридической силы, равно как они утрачивали силу и в случае невнесения в Думу.
97
Василий Маклаков, которого коллеги по кадетской партии в шутку (в которой есть только доля шутки) называли вместе со Струве «черносотенцем», студентом вывез из Парижа набор открыток с изображением «жертв французской революции» (как он пытался оправдать свое приобретение на русской таможне), а в имении располагал полной подборкой «Монитёра», подаренной ему друзьями, перечитав едва ли не все о той эпохе. Если даже у умеренного Маклакова увлечение французской революцией доходило до того, что он на старости лет по памяти цитировал речи в Национальном собрании, то для людей несколько более левых взглядов отношение к революции вряд ли можно описать иначе как «влюбленность»: и революция 1917 г. будет беспрестанно смотреться в зеркало революции 1789 г., находя и собственную Вандею, и собственный термидор – и ожидая (единодушно со своими противниками, но с разным, разумеется, настроением) появления «Бонапарта».
98
Стоит вспомнить, что Столыпин был выходцем из западных губерний и губернатором в Гродно – ему «польский вопрос» был знаком непосредственно, и, выросши в атмосфере споров о «русификаторской» политике в северозападных губерниях, с чем была связана и его последующая деятельность, он расценивал подобную ситуацию как нетерпимую, в которой невозможно проведение «русской политики», блокированной польскими голосами.
99
Выстрел в Сараево стал лишь одним из многих событий, могших спровоцировать всеобщую катастрофу, – конфликт в Танжере несколькими годами ранее вполне годился на ту же роль, а балканские события 1908 г., когда Австро-Венгрия аннексировала Боснию и Герцеговину, первая (1912) и вторая (1913) балканские войны предоставляли изрядное количество поводов. Подробная предыстория Первой мировой тем и интересна, что демонстрирует: ни одна из сторон не желала войны, но и ни одна не боялась ее в достаточной степени. Война мыслилась как пагубная, но, может быть, в конечном счете благая развязка той путаницы и противоречий, что накопились в Европе с 1870–1878 гг., в ней готовы были видеть «очистительную грозу», которую никто не желал вызывать сам, но которую многие готовы были принять с облегчением.