Первый шпион Америки — страница 67 из 68

— Не нужно усугублять свою судьбу, господин Каламатиано, — добавил Карахан. — У вас маленький сын, подумайте о нем.

— Наш Революционный трибунал, как и всякий суд, учитывает чистосердечное раскаяние и искреннее желание подсудимого помочь следствию. Поэтому к чему тут упорствовать? — улыбнулся Кингисепп. — Помогите и тем, кого вы вовлекли в преступный сговор против Советской власти, возьмите большую часть вины на себя.

— Что я должен сделать? — помедлив, спросил Каламатиано.

— Для начала надо расшифровать номера агентов, расписки и письма. Ваш соотечественник Уор-двелл ждет этого мгновения, он будет счастлив передавать вам посылки с продовольствием, чтобы облепшть вашу участь. Как только вы начнете с нами сотрудничать, так ваша жизнь резко изменится к лучшему. Мы облетаем условия лишь тем, кто готов искренне помочь следствию, — проговорил Петерс.

Напоминание об Уордвсллс прозвучало второй раз из уст Петерса как откровенная издевка. Каламатиано подумал, что, если захотят, большевики все равно его расстреляют, но может быть, он облегчит участь уже арестованных его информаторов.

— Не мучайтесь особо, Ксенофон Дмитриевич, — дружелюбно проговорил Карахан и усмехнулся. — У нас уже есть сведения, которые вас изобличают.

Петерс пододвинул к нему протокол допроса Петра Григорьевича Ясеневского, в котором тот чистосердечно сообщал о том, как Синицын привел к нему в дом Каламатиано и тот обманным путем вовлек его в свою преступную организацию. Леснев-ский написал, какие документы он передал от Синицына американцу, когда и какие суммы получал от него.

— Так что не надо вводить нас в заблуждение, — сурово произнес чекист. — Вы же профессионал. И понимаете, что проиграли эту партию. Тем более что больших секретов вы нам не выдадите, а свое положение можете улучшить.

И он сдался. Рассказал все об агентах, о той информации, которую получал, стараясь все брать на себя. После этого его допрашивал один Петерс. Нужда в грозных помощниках отпала.

— А что с Синицыным? — спросил на одном из допросов у Петерса Каламатиано.

Яков Христофорович нахмурился.

— Что с ним?

— Он оказался психически больным человеком, — помолчав, ответил Петерс. — Я ему показал это признание, надеясь, что он перестанет запираться и начнет давать показания. Он попросил дать ему перед этим часа четыре поспать, чтобы его не тревожили. Я распорядился. Когда мы пришли в камеру, он лежал уже без дыхания, перерезав себе вены. Вся кровь почти вытекла. Жуткое зрелище. Как вы с ним работали?

— Нормально.

— Это он припечатал нашего Головачева, который за вами следил?

Каламатиано помедлил и кивнул головой.

— Я бы тоже хотел для начала часа четыре поспать и чтобы меня никто не тревожил, — попросил Ксенофон Дмитриевич.

Петерс пристально посмотрел на него.

— Я не сплю уже вторые сутки, вы знаете, — добавил Каламатиано. — У меня голова гудит, я ничего не соображаю.

Ксенофон Дмитриевич взглянул на блестящий кожаный диван, который стоял в кабинете Петерса.

— Хорошо, — выдержав паузу, кивнул Петерс. — Только сначала вас разденут догола и всего обыщут.

— Если я захочу умереть, то найду способ, как это сделать, невзирая на ваши запреты! — зло усмехнулся Каламатиано.

Петерс вызвал охрану и приказал увести арестованного. Его не обыскивали.

Эпилог

В феврале 19-го морозы стали ослабевать, и однажды Ксенофон Дмитриевич услышал глухой стук капели за окном. Он проснулся и долго вслушивался в этот монотонный стук, означавший перемену в природе. И Серафим, принесший утром кипяток, тоже подтвердил это известие: морозам конец, надо готовиться к теплу. А в конце месяца послышалось и журчание первого ручейка, углы камеры стали понемногу темнеть и оттаивать.

— Весна, видно, будет ранняя, — не обращаясь ни к кому, говорил сам с собой Серафим, потому что ему старший надзиратель сделал замечание: разговаривать с узниками, а тем более со смертниками запрещено. Вот Серафим с ним и не разговаривал, а как бы рассуждал сам с собой. — Снега намело многуще, и если весна будет ранняя да быстрая, значит, будем и с водой, и с урожаем. Хлебца бы надо. А то голод наступит.

Каламатиано молчал. Ему уже хотелось умереть, и весна словно обострила это желание. Его точно выставили на посмешище, пальнув холостыми, а он не смог этого к тому же и выдержать, упал, потерял сознание. Он слышал басистый голос красноармейца, когда его заносили в камеру:

— Чувствительный мужик-то…

Он хотел умереть, потому что ожидание настоящего расстрела тугой петлей сжимало горло, а сквозь щели решетчатого окна уже проникал теплый ветерок, настоянный на запахах пробуждающейся земли, весна дразнила, раззадоривала, твердила о жизни, а надежды на нее не было. Даже Серафим не понимал, почему верхние тянут и не приводят приговор в исполнение.

— Чего зря человека мучить, — наблюдая за Каламатиано, говорил он. — Если назначили такую меру, то ведите да исполняйте. И человеку от этого легче.

В какой-то из дней Ксенофон Дмитриевич вообще отказался от еды, решив умереть сам, но Серафим, понаблюдав за ним, вдруг сказал:

— Исти надо. А то скажут, что я хлеб отбирал да ел. И меня под то же самое подведут. Поэтому ты уж ешь, Сенофон, ради Христа, не ташши меня за собой. Ничем я не провинился ишшо…

И Каламатиано подумал, что Серафим прав, эти «болы», большевики, вполне могут шлепнуть за компанию и охранника, а это ни к чему. И еще: вызовут его на расстрел, а он оголодает и идти не сможет. Тогда его вынесут и так, сидячего, и порешат. А это совсем негоже, чтоб над ним смеялись и потом рассказывали, как на руках грека волокли к стенке. И он стал есть. И через два дня за ним пришли. Уже не было Петерса, пришел незнакомый комиссар в кожаной тужурке, зачитал приговор. Его вывели снова во двор, хотя Серафим рассказывал, что нашли подвальную комнату и там теперь расстреливают. Он глотнул весеннего воздуха, напоминавшего вкус яблока, сам отошел к стене. Снова зазвучала команда «Готовьсь!», солдаты вскинули ружья, Ксенофон Дмитриевич поднял глаза к чистому, безоблачному небу, ощущая предательскую дрожь во всем теле.

Стали подгибаться колени, и он молил Господа только об одном: чтоб он помог ему продержаться эти секунды до залпа, не дал упасть. Наконец зычный голос комиссара гаркнул «Огонь!» и раздался залп.

Но он не упал. Выстоял. И этрт залп был холостым.

Комиссар несколько секунд смотрел на Каламатиано, раздосадованный, что спектакля не получилось, и приказал смертника увести. Каламатиано уже позже узнал, что сразу же после суда было принято решение его не расстреливать, а при случае, не спрашивая, хочет он этого или нет, обменять Ксено-фона Дмитриевича и еще нескольких американцев на что придется: тушенку или гвозди. Того и другого уже не хватало.

Петерс усмехнулся, услышав этот залп. «Надо будет узнать — упал грек или не упал? Скорее всего, опять упал и потерял сознание», — подумал он. Самого Петерса без всяких репетиций расстреляют в 1938-м, обвинив в шпионаже. Стоя в подвале Лубянки, он вдруг вспомнит страшное пророчество, высказанное ему еще при первом расстреле Каламатиано, о том, что его будут судить как преступника, и содрогнется.

Его дочь Мэй, вернувшуюся вместе с матерью из Англии, — к тому времени Яков Христофорович, не разводясь с первой женой, будет женат на другой и откажется признавать их, — схватят на улице в конце 40-го и двенадцать лет беспричинно продержат в тюрьме, а в 1952 году Мэй осудят на десять лет лагерей, где след сс потеряется.

Локкарт покинул Москву еще 1 октября. Мура провожала его. Они плакали, прощаясь друг с другом, полагая, что расстаются навсегда, но судьба распорядится иначе. Они встретятся через несколько лет. Завтраки, обеды, любовный пыл и совместные деловые проекты — все перемешается, перепутается. Когда Локкарт станет начальником секретного отдела Форин офис, Мура станет одним из его секретных агентов. В 1947-м Роберту исполнится шестьдесят, король Георг VI пожалует ему личное дворянство и наградит белым эмалевым крестом «Рыцаря-командора святого Михаила и святого Георгия». Правда, Локкарт не станет министром иностранных дел Великобритании, о чем он мечтал с юности, но проживет заметную в Англии жизнь. И все же Мура оставит след более яркий. Возлюбленная Локкарта, любовница Петерса, неофициальная жена Горького и вдова Герберта Уэллса, шпионка, переводчица, выпустившая более двадцати книг, — ее судьба, полная тайн и загадок, станет легендой XX века.

Жак Садуль, поступивший в 1918-м инструктором в Красную Армию и отказавшийся вернуться во Францию, в 19-м будет заочно приговорен в Париже к смертной казни за измену, а советские вожди его наградят орденом Красного Знамени. Но к тому времени прежние иллюзии сгорят и романтика революции уже не будет вызывать в нем восторга. В 1924-м он тайно вернется во Францию, его арестуют, отдадут под суд, но в апреле 25-го полностью оправдают. Будучи юристом по образованию, он вернется к адвокатской практике, но останется коммунистом. После войны его изберут мэром маленького городка Сен-Максим на юге Франции, где он и закончит свои дни.

…Рене Маршан пробудет в Москве всего три года и в конце 1920-го уедет на Балканы, потом в Венгрию, некоторое время поживет в Мексике, будет преподавать, вступит в компартию Франции, но в 1931-м выйдет из ее рядов, хоть и не утратит интереса к России, выпустив в 1949 году книгу о русско-французских литературных связях.

Сидней Рейли, едва начались аресты после 30 августа, предупрежденный Караханом и не очень разыскиваемый Петерсом, сумел исчезнуть и вновь вынырнуть в Лондоне, но страсть к авантюрам и непомерное честолюбие, стремление отыграть «русскую карту», взять реванш заставит его подготовить новый план выдворения большевиков из Кремля. В ноябре 1925-го он был застрелен советскими пограничниками при переходе русско-финской границы. Существует и другая версия: после тайного прибытия в Москву чекисты тотчас его обнаружили, схватили и по приказу Петерса, для которого живой он был весьма опасен, расстреляли во дворе Лубянской тюрьмы и там же закопали.