– Не может такого быть! – решительно замотал головой Тимош.
– Да ей-богу! – перекрестился Степка.
– Господи… Как вы там жить можете? – ахнул гетманенок. – Это ж боязно и подумать! Зимы ваши, погляжу, такие же суровые, как порядки.
Сани тронулись. Степка обиженно засопел. Хоть и хозяин, а думай, что говорить гостю!
– Порядки у нас, слава богу, правильные! – новик постарался, чтобы фраза прозвучала учтиво, но кое-какое напряжение все же прорезалось.
– Да я ж ничего такого не хотел сказать! – спохватился Тимош. – Хоть слышал, что будто бы замужних жинок ваших в домах взаперти держат и выпускают только в церковь, но тому не верю, ты не думай!
– А что ж тут неправильного? – металла в голосе Степки прибавилось. – Вышла замуж – значит веди себя степенно, блюди мужнину честь. Чего бабе делать за воротами-то? Аль в дому работы мало? Так можно и добавить.
Глаза Тимоша изумленно округлились.
– Это в чужих землях бабы бесстыжие, без мужского надзора шастают, а у нас, слава богу, приличия блюдут, – договорил новик.
Гетманенок угрожающе нахмурился:
– Стало быть, ты и наших жинок бесстыжими считаешь?!
– Я того не сказывал! – спохватился Степка.
– Как же не сказывал? «В чужих землях бабы бесстыжие» – чьи слова?
– Ну, мои… Так я же не про вас! Я про немцев да ляхов, гишпанцев да англичанов разных. Какие же мы чужие, если на одном языке говорим!
Тимош иронично улыбнулся:
– Язык-то один, а натура разная. Вон, казаки батьку моему могут и про любую обиду поведать, и совет дать, и бранить, и даже «геть!» крикнуть… Ну, то есть «вон»! А в Москве мыслимо ли такое?
Степка начал злиться:
– И у нас любой, пусть даже холоп, может челобитную великому государю подать, жалуясь на обиды да несправедливости или прося о чем…
– Вот! Челобитную! – наставительно поднял палец гетманенок. – Челом, стало быть, бьете. Словно Богу всемогущему перед иконой!
– А что же тут худого?! Государь – помазанник Божий! А что казаки могут отца твоего хулить и гнать, это хорошо? Никакого порядка.
– Ты наши обычаи не трогай! – ноздри Тимоша гневно раздулись. – Казаки – вольные люди, а не рабы!
– Да много ли толку в их вольности, если сами с врагами сладить не могут, государя русского о помощи просят! – ядовито отозвался новик.
– Ах ты… – гетманенок стиснул кулаки. И вдруг, испуганно вздрогнув, отшатнулся в свой угол саней.
«Боже, что делаю?! Батько же велел дружбу с ним свести, о намерениях его выведать… А я… Ах хитер, змей московитский! Разозлил, разгорячил, да как умело! С ходу, без задержки! Ой, бедная моя голова, что теперь батьку скажу?! Подвел, дал себя вокруг пальца обвести, будто сопливый хлопчик! Срам-то какой!»
Степка тоже вздрогнул, изменился в лице.
«Горе мне, окаянному! Петр Афанасьич-то ясно сказывал: к сыну гетмана подольститься, другом ему стать! Чтобы через него отцовы секреты выведать можно было! Сам государь о том же говорил! А я, олух… Что делать-то теперь?! Главное, мальчишка ведь совсем, а как ловок! Наживку закинул, а я ухватил, аки щука голодная… Тьфу! Сам себя плетью бы огрел. Вот дурак-то!»
Теперь в возке ехали Елена и Дануся, поочередно правя лошадьми. Пан Брюховецкий, для которого места не осталось, держался рядом. Казаки смотрели на него хмуро, но вражды не выказывали. Лысенко строго приказал: «Чтобы к пану относились вежливо!», так что шляхтичу не пришлось даже извлекать охранную грамоту Хмельницкого.
Елена вполголоса расспрашивала камеристку обо всем, что случилось с момента их расставания. Особенно интересовали ее все подробности Дануськиной беседы с Богданом.
– Так он поверил тебе, как думаешь? – снова и снова задавала она этот вопрос.
– Поверил, як бога кохам, поверил! – твердила камеристка, добавляя с лукавой улыбкой: – Осмелюсь напомнить, что милостивая пани обещала не поскупиться на награду, коли все хорошо пройдет. Езус свидетель, это будет только справедливо! – И Дануська, меняясь в лице, начинала твердить скорбным голосом: – Ведь столько мучений пришлось перенести по дороге, такого страху натерпеться! Только ради пани Елены, ни для кого другого бы не решилась!
– Как стану пани гетманшей, озолочу тебя, милая моя! А захочешь, еще и хорошего жениха найду, чтобы был особой, приближенной к Богдану, и такое приданое дам – самая пышная пани ахнет от восторга да зависти! Теперь скажи: а письмо он взял сразу или колебался? И как читал: при тебе или приватно?
Дануся мысленно вздыхала, чертыхалась, но вслух терпеливо повторяла одно и то же, понимая, в каком напряжении пани, как она волнуется.
– Сначала он был не в духе. Говорил со мной вежливо, но с горечью твердил, что-де пани Елена вспомнила о нем, когда слава его прокатилась повсюду, а до того был ей не нужен. Упрекал, что пани добровольно бежала из Субботова с Чаплинским… Но я переубедила его!
– Ах, дорогая ты моя! Что бы я без тебя делала!
– На коленях стояла, божилась, что это неправда, что пани увезли силой, несмотря на ее сопротивление и мольбы. Крестилась и клялась, что одного лишь пана Богдана она любила все это время, а похитителя до себя не допускала, пообещав, что в случае насилия зарежет и его, и себя. И что в церкви будто бы кричала: «Не выйду за него, не хочу!» Поверил. Не сразу, но поверил. Он же мужчина! – Дануся снисходительно усмехнулась. – Сильный пол хоть и зовется сильным, а против наших уловок да хитростей слаб! Когда письмо брал, руки дрожали, на ресницах слеза повисла… Я сама чуть не расплакалась, так жаль его стало.
– Милая ты моя… Бесценная! – Елена обнимала камеристку, всхлипывая.
– Так пани не забудет обещаний своих? – улыбалась Дануся.
– Озолочу, Маткой Бозкой клянусь, озолочу! В таких нарядах да украшениях будешь ходить – дочери магната впору!
Глава 15
Сани остановились на краю горки. Хмельницкий поднялся, выпрямившись во весь свой немалый рост. Увлажнившиеся глаза его сияли, голос дрожал:
– Взгляни, дьяче! Любуйся! Вон он перед нами во всем величии – златоглавый Киев! Хорош-то как! Сколь раз враги его приступом брали, сколь кровавых усобиц по нему прокатилось – а он стоит и красуется! Прапор мой сюда! – громко приказал, обернувшись к казакам. – Живо!
Рядом с санями развернулось, заколыхалось на слабом ветру большое малиновое знамя. Со стороны города донесся восторженный многоголосый рев, усиливающийся с каждым мгновением, затем колокольный перезвон, чистый и протяжный, медленно поплыл в хрустально-чистом воздухе.
– Да, град дивный… – кивнул Бескудников, глядя на многочисленные золотые купола, дома с дымящимися трубами и широкую белую ленту оледенелой реки, протянувшуюся с севера на юг. – Вижу, радуются тебе! Вон, целыми толпами на улицы валят. А звонят-то как! Словно государя встречают… – осекся, испуганно подумав, нет ли в таком сравнении бесчестия для царя русского.
– Уж куда мне, простому шляхтичу, с государями равняться! – смиренно вздохнул Богдан, снова садясь рядом с дьяком. – А что люди рады мне – доволен, не скрою. Надеюсь, убережет Господь от греха гордыни… Ну, трогай! – приказал он кучеру.
Заскрипели полозья. Сани медленно, осторожно двинулись под уклон, к городу. Фыркали лошади, истомленные хоть и неспешной, но долгой дорогой. Мороз немного усилился, изо ртов шел пар, вокруг конских ноздрей и на удилах белел иней.
Ликующий гомон нарастал, в нем отчетливо различались как басовитые мужские голоса, так и звонкие женские. Когда гетманские сани въехали в город, начали палить пушки, их раскатистый рев причудливо мешался с колокольным звоном и с хриплым каркающим гамом перепуганных ворон.
– Батько Хмель! Батько Хмель! – слышались многоголосые крики. – Слава гетману нашему!
Народ ликовал неподдельно. Хмельницкий кивал по сторонам, приветливо махал рукою. Временами, когда матери, протискиваясь к саням, подносили к нему детишек, касался их головенок и что-то говорил с улыбкой. Дьяк мысленно охал и негодовал: что за безобразие, куда стража смотрит, как допускает такое, а если у какой-то полоумной бабы нож в рукаве спрятан?! Но свои возражения держал при себе. В гостях как-никак, негоже поучать хозяина.
– А вот одно из главных чудес наших: Золотые Ворота! – торжественно провозгласил гетман. – Смотри, посланец государя русского, как хороши! Еще великим князем Ярославом, что Мудрым прозван, были возведены, и ни один враг не сумел разрушить!
Сани вдруг остановились. Колокола забили особенно громко и торжественно, хотя казалось, что далее некуда. У Бескудникова даже начали болеть уши.
Из ворот показалась пара белоснежных коней, влекущих роскошно украшенный возок. Хмельницкий поспешно снял шапку, вылез и пошел навстречу. Пока дьяк растерянно думал, как лучше поступить – пойти ли следом, остаться ли на месте, – кучер натянул вожжи, возок остановился. Дверца отворилась, показался человек с пышной бородой, обрамлявшей суровое худощавое лицо, в богатом архиерейском облачении. Хмельницкий, подойдя вплотную, преклонил колени. Архиерей благословил его, после чего протянул руку для поцелуя. Снова раздался ликующий тысячеголосый крик: «Слава гетману!»
– Это кто же такой? – не утерпев, спросил Бескудников кучера.
– Сильвестр Коссов, митрополит киевский, – без особого почтения отозвался тот. Словно и не видел, как Богдан воздавал митрополиту высшую честь.
Тем временем Хмельницкий поднялся, надел шапку. Воздел руку, требуя тишины. Далеко не сразу, но она все-таки установилась.
– Святый владыко! И вы, святые отцы! И вы, почтенные радцы![25] И вы, служивые люди! И вы, мещане киевские! Весь добрый православный народ! Прибыл я к вам, как было обещано! И не только чтобы приветствовать вас да поклониться святой Лавре и прочим прославленным Божьим храмам, но и поделиться великой радостью! Слушайте же: государь и великий князь Всея Руси, заступник и благодетель наш Алексей Михайлович, прислал посольство свое! Вот, в санях моих доверенная особа государя, дьяк московский! Слава царю русскому!