Главный региментарий Речи Посполитой настороженно посмотрел на меня, будто ожидая увидеть какие-то признаки умопомешательства.
– Пан Анджей переутомился, – решительно заявил он наконец. – В этом есть и моя вина: я позволил своему первому советнику буквально истязать себя, забыв об отдыхе. И вот результат! Пане, как только мы разобьем лагерь, извольте немедленно лечь спать. Это мой приказ!
– Однако, пока лагерь еще не разбит, могу я изложить твоей княжьей мосьци свои доводы?
– Кх-м! Пан полагает, что найдутся доводы, которые убедят меня не только помиловать этого лайдака, тысячу раз заслужившего самую жестокую казнь, но и принять его на службу Отчизне, приведя к присяге?!
– Полагаю, ясновельможный пан региментарий-диктатор!
Иеремия со стоном схватился за виски:
– Я был уверен, что мой первый советник больше ничем меня не удивит… Оказалось, я ошибался! Ну что же… Заслуги пана слишком велики, чтобы можно было относиться к его словам легкомысленно. Я внимательно слушаю!
– Чтобы достичь задуманного, нам нужно не только разгромить мятежников, но и до полусмерти напугать членов Сейма. Напугать так, чтобы у них тряслись руки и стучали зубы. Правильно, ясновельможный?
– Да, мы же с паном это подробно обсуждали, причем много раз! – пожал плечами князь, явно недоумевая, зачем я снова завел такой разговор.
– Так когда Сейм испугается сильнее: при известии о том, что Хмельницкий разгромлен, взят в плен и казнен, или что Хмельницкий вместе с уцелевшей частью войска присягнул на верность князю и Речи Посполитой и готов по приказу ясновельможного вместе с ним прибыть в Варшаву, если будет необходимо? – я лукаво улыбнулся. – Мне почему-то кажется, что во втором случае!
Глаза князя приоткрылись от изумления. Я продолжал:
– Это главная причина. Но есть и другая: ясновельможный сам знает, как упрямо местное население. Казнив Хмельницкого, мы не столько испугаем, сколько озлобим народ. Мятежный гетман станет для них настоящим героем, мучеником. Иконой, на которую молятся, прости господи за невольное кощунство… Нужно ли это князю, тем более королю? Поможет ли это миру и спокойствию в государстве? Ясновельможный сам легко найдет ответ.
Иеремия медленно покачал головой. В его взгляде смешались восхищение и испуг.
– Временами я ловлю себя на мысли, что пан Анджей не просто человек, а… Даже не знаю, как лучше сказать! Пану снова удалось сделать почти невозможное: переубедить меня! Матка Бозка, в самом деле, когда эти крикуны представят казаков Хмельницкого на варшавских улицах… А еще лучше – в своих собственных домах! – князь прыснул со смеху. – Ручаюсь, дело не ограничится дрожью в пальцах и стуком зубов. Им еще придется срочно менять штаны! Пане, вы гений, настоящий гений! Пусть так и будет. Ради государственных интересов иной раз можно помиловать даже последнего злодея. Вот только захочет ли он принять от меня эту милость? Надо отдать должное псу, он дьявольски горд и честолюбив.
– Пусть ясновельможный предоставит это мне. Если я смог переубедить твою княжью мосць, неужели не уговорю Хмельницкого!
Глава 35
Крымчак резко осадил лошадь, буквально слетел с седла и бросился к шатру. Подскочившие стражи встали в ряд, преградив дорогу и схватившись за сабли. Поднялся гвалт, привлекший внимание бея. Выйдя из-под навеса, он недовольным, визгливым голосом стал выяснять, что случилось. Спешившийся всадник отвечал, сверкая глазами и указывая куда-то вдаль. Бей встрепенулся, переспросил, велел дожидаться на месте и, низко согнувшись, приложив ладони к толстому животу, мелкой семенящей походкой зашел в шатер.
Вскоре он выглянул оттуда и махнул рукой, приказывая нарушителю спокойствия зайти. Стража расступилась, открыв проход. Крымчак точно так же низко согнулся, прижал руки к животу (только поджарому), вбежал мелкими шажками внутрь и упал на колени перед ханом, не смея поднять глаза.
Ислам-Гирей, неторопливо отхлебнув кислого молока из золотой чаши, оглядел разведчика и коротко, отрывисто приказал:
– Говори!
– Вот все, что мне ведомо, панотче. Большего узнать, к сожалению, не удалось… Может, люди московского государя, к коему я отправил Беджиховского вместе с посольством, когда оно отбыло в обратный путь, что-то другое и проведают. А мы словно в стену уперлись. Знаем лишь, что московит и вправду сделался первым советником Яремы; что баба его, самозванка, которую за царскую свояченицу выдают, все время вместе с ним в той самой крепости; что Ярема готовит много новых гусарских хоругвей…
– Про гусар ты точно не знаешь, пане, только предполагаешь! – не сдержавшись, перебил монах.
– Твоя правда, панотче, но для какой другой цели надо было заводить великое множество новых лошадей и отучать их от боязни пушечной пальбы? – пожал плечами Хмельницкий. – Словом, ясно, что Ярема затеял какую-то рискованную игру, все поставив на карту! Причем наверняка по наущению этого советника-московита. А теперь еще и известие, что он вытребовал себе особые полномочия! Все одно к одному! Но знать бы еще… В чем дело? – Хмельницкий вздрогнул, недовольно нахмурился, поворачиваясь ко входу. Но гневные складки на лбу гетмана сразу разгладились. – Входи, входи, Иване! Судя по тому, что явился без вызова, пришел ответ от господаря? – гетман указал на свиток, зажатый в правой руке генерального писаря.
– Ясновельможному гетману слава! – низко склонил голову Выговский. – Здрав будь, панотче! – последовал едва заметный кивок в сторону монаха. – Да, пане гетмане, письмо от Василя Лупула, доставлено только что. Дай боже, чтобы с теми известиями, которых ты дожидаешься! Я с него список не стал делать, решил сначала узнать, тотчас ли ты его прочтешь или немного погодя, если сейчас занят. Мне сказали, до твоей особы важный посетитель пожаловал! – губы генерального писаря скривила едва заметная усмешка, когда он оглядел убогую одежду монаха, потрепанную и запыленную.
– Твоя правда, гость мой важнее иных пышных персон! – строго ответил гетман. – Ты пока сделай список. Мне еще договорить с панотцом нужно, а как освобожусь, пошлю за тобой.
– Слушаюсь, пане гетмане, – Выговский вышел.
Служитель Божий проводил его цепким, колючим взглядом, плотно сжал губы, отчего лицо, и без того суровое, стало выглядеть зловеще.
– Панотче, я помню предостережение твое, данное в прошлом году! – торопливо сказал Хмельницкий. – Поверь, был бдителен! Но Иван ни разу не дал повода усомниться в себе. Напротив, неоднократно выказывал преданность свою и принес много пользы.
– Всякое бывает, конечно… – вздохнул монах. – И все-таки я по-прежнему уверен: он иуда! Внутренний голос так и вопиет! Впрочем, разговор сейчас о Яреме. Ты, пане гетмане, выслал бы дозорных, да как можно дальше, чтобы следили за всеми ляшскими отрядами. Чует сердце, скоро Ярему надо ждать в гости! Да вместе с этим самым паном московитом!
– Уже высланы, панотче. Еще до прихода твоего. За половиной дорог наши люди следят, за другой половиной – татары. Тракты, проселки, даже тропы – все под наблюдением.
– Что татары следят, знаю! – горько усмехнулся монах. – Отчего, по-твоему, я в таком виде к тебе явился, ободранный да в пыли вывалянный, умирая от голода и жажды?
Хмельницкий изумленно поднял брови, затем лицо его перекосилось, стало наливаться кровью:
– Так они, псы шелудивые, посмели ограбить служителя Божия?!
– И отменно! – вздохнул монах. – Коня отобрали вместе с дорожной сумой и заплечным мешком, все деньги, да заодно прихватили кожаную флягу с водой и куль с сухарями. Просил хотя бы воду оставить, на таком-то пекле, а они лишь смеялись и зубы скалили! Хорошо, догола не раздели, без срама обошлось. И даже не били особо, только пнули пару раз, и то вполсилы…
– Да я их! – взревел гетман, вскакивая. – Тотчас же к хану поеду, потребую разыскать и сурово покарать сих нечестивцев! И пусть только посмеет упереться!
– Уйми свой гнев, сыне, – махнул рукой святой отец. – Во-первых, гневаться – смертный грех. Во-вторых, никакого толку не будет. Кого искать, кого наказывать? Они для меня все на одно лицо, прости господи… – он перекрестился. – Хоть проведи мимо всю Орду по одному, не опознаю!
Гетман тяжело вздохнул, развел руками.
– Вот с такими союзниками приходится иметь дело, панотче… По крайней необходимости! Чтобы им пусто было! Но не печалься, дам тебе и хорошего коня, и охрану, чтобы больше никто не тревожил. Что думаешь делать, панотче? Куда теперь направишься?
– В Варшаве мне больше делать нечего, – столь же тяжко вздохнул монах. – Даже если Верещака никого не выдаст, сведений от него не будет. И то великое ему спасибо, столько успел сделать… Поеду в Киев, в Лавру. Нынче же вечером, как передохну немного и пекло спадет. А насчет охраны – благодарствую, не откажусь. Не хочу, чтобы второй раз обобрали, да за столь малый срок! Христианское смирение тоже ведь не беспредельно…
– Так ты сам все видел? Большой обоз?
– Очень большой, повелитель! Можно сбиться со счета, сколько там повозок! В каждую запряжены два коня. Ах, какие кони! Чок гюзель[49]!
– А что в повозках, не разглядел?
– Прости, великий хан, не было видно. Каждая сверху и с боков накрыта грубой тканью, которую эти гяуры называют дерюгой. Но, наверное, что-то ценное, ведь эти изнеженные собаки не могут обходиться на войне лишь самым необходимым, как мы!
– В каком порядке идут гяуры?
– Впереди – головной дозор из улан. Затем – около сотни гусар, за ними – тяжелые пушки. Я насчитал десять, каждую везут четыре лошади. Опять гусары, и вот за ними уже начинается обоз. С левой и правой стороны – уланы. И в хвосте – тоже уланы.
– Сколько улан, не считал?
– Трудно было точно посчитать, повелитель! Но по сравнению с тем, сколько храбрецов под твоим бунчуком, их немного. Совсем немного.