, только я по совести скажу, что Токарев у нас во какой башковитый! Вы знаете, Адриан Адрианович, у него дома какая в воротах калитка? Калитку откроешь, а во дворе колокольчики — динь-динь-динь! Да так красиво. А это он их электричеством нашпаривает. Ток прямо от калитки — дзык! — и звенит. Я его спрашиваю: «Как это так?», а он говорит: «Наука». У них дома книжек полный шкаф.
— К чему вы это все? — удивился математик. Встал, сошел с кафедры и качнулся. Он опять был пьян, но гимназисты за последнее время уже привыкли видеть его в таком состоянии да и знали — последние дни Адриан Адрианович в их гимназии. Когда-то посмеивались над его нетрезвым видом, а потом и смеяться перестали… Любили его. Не за пьянство, конечно, а за то, что предмет свой вел он, не в пример другим, замечательно. Придет, бывало, в класс и начнет рассказывать, объяснять, да так увлекательно, так понятно. Знали гимназисты математику крепко, учились у Адриана Адриановича на совесть. Да и справедлив он был. Если распушит — значит, за дело. И это понимали, это ценили.
— Вот это учитель, — говорили о нем, — не то, что Швабра.
А когда Адриан Адрианович запил что называется горькую, ребята только головами покачивали. Правда, дисциплина стала хромать, стали гимназисты помаленьку злоупотреблять нетрезвым состоянием математика и позволять себе на его уроках то, чего раньше никогда не позволяли. Впрочем, границ не переходили, уважения к прежним заслугам учителя не теряли.
— К чему вы мне все это про Токарева рассказываете? — повторил свой вопрос Адриан Адрианович, глядя воспаленными глазами на Самохина. — При чем тут ворота и колокольчики?
— А к тому, — сказал Самоха, — что Мухомору меньше пятерки и не поставишь. Правда? Если бы я был учителем, так я бы ему полный ранец пятерок насыпал. Понимаете? — разошелся Самохин, благо, что пьяный Адриан Адрианович его не останавливал. — Понимаете, Мухомор у меня пятерки мешками домой таскал бы:
— А если мешок с дырочкой? — попробовал сострить Амосов.
Самохин нашелся, ответил:
— Через дырочку одна пятерочка выскочила бы и тебе, подлизе, досталась.
Почти весь класс засмеялся. Не мог удержаться, от улыбки и математик.
— Довольно, довольно, — стал успокаивать он Самохина. — Об одном жалею — сами вы пятерок не получаете. А когда-то… Эх, Самохин, Самохин, сколько я на вас надежд возлагал! Сколько я вас уговаривал: «Учитесь». Из вас бы второй Пифагор вышел. А теперь что? Ну что? Что, спрашиваю я, из вас будет?
Самохин нашелся, ответил:
— Учился и я когда-то…
И добавил:
Дела давно минувших дней,
Преданья старины глубокой.
— Адриан Адрианович, — поднялся вдруг с места Корягин, — давайте сегодня не учиться.
— Что? — удивился тот. — Что вы глупости говорите?
— Не учиться, — повторил Корягин. — Честное слово, сил нет. Смотрите, на дворе что делается. Солнце, небо… Давайте разговаривать.
— Бросьте, пожалуйста, — возмутился математик. — Какие могут быть разговоры во время урока? Тут год учебный кончается, а он с разговорами. Кстати, идите-ка к доске. Я вас давно собирался спросить.
— Ну вот, — опешил Коряга.
— Не надо, — поддержали другие, — дайте ему свободу.
— Чего — не надо? Какую свободу?
— Да заниматься не надо, — загорланили в классе. — Все равно послезавтра годовые отметки раздавать будут. Неужели вам жалко хоть один день в году просто поразговаривать с нами? Расскажите что-нибудь интересненькое, веселенькое.
— Да о чем разговаривать-то?
— Все равно о чем, лишь бы не учиться. Глядите, вон Лобанова уже ко сну клонит.
— То-то у него и двойка по алгебре, — вздохнул Адриан Адрианович.
— Расскажите что-нибудь из вашей жизни, — осторожно попросил Медведев. — Что вы делали, когда были маленький?
Математик распушил бороду и изумленно смотрел на класс.
Самоха спросил:
— Адриан Адрианович, вы были маленький?
— Нет. Вот так с бородой и родился. Что ты глупости спрашиваешь?
— А правда, что есть женщины с бородами? — спросил Коряга. — Даже в «Ниве» такая была нарисована. Сама женщина, а сама с большой бородой.
— Да что вы с ума сошли, что ли? — растерялся математик. — Что с вами сегодня? Не узнаю вас. Ну пошутили и довольно. Возьмемся за дело.
Но в классе продолжали шуметь. Точно весенние воды пробились сквозь кору льда и неудержимо ринулись на просторы.
— Тише! — вскочил Самохин. И, сделав строгое лицо, он сказал серьезно: — Вот этак, Адриан Адрианович, они мне весь год заниматься не давали. Честное слово. Сосредоточишься, соберешь мысли в кучу, а они балды-балды, ту-ту, ту-ту, тара-тара. Разве можно при таких условиях «пифагоровы штаны» решать? Ни одной «штанины» не решишь.
Математик — его тоже разморило теплое солнце — хотел рассердиться, но не сумел. Цепкая лень и зевота взяли и его в свои руки. Поддался общему настроению и сказал только:
— А о своей жизни что я вам расскажу? Ничего вы не поймете. Видите вот перед собой нетрезвого учителя. А почему? Почему это? Разве вы поймете? Разве вы поймете, как я дошел до этого? Вот последний урок даю я вам и больше не увидимся. Вы думаете, мне как? Легко?
В классе насторожились. Мухомор осторожно спросил:
— А зачем вы, Адриан Адрианович, пьете?
— Сядь-ка ты на место, — обрезал Мухомора учитель, но сейчас же сказал мягко: — Долго это объяснять. Вы не поймете. Это глупо пить. И вовсе я не пьяный. Дураки вы все, — крикнул вдруг Адриан Адрианович. — Невежи! Кто вам позволил разговаривать так со мной?
Крикнул и сам понял, что неуместен его крик.
«Э, — подумал он, — все равно больше я не учитель».
Задумался и грустно отошел к окну.
— Адриан Адрианович, — тихо сказал Медведев, — а кто у нас к концу года будет первым учеником — Амосов или не Амосов?
— А вот совет решит, — тихо ответил математик. — Кто заслужил, тот и будет.
— А кто заслужил?
— Вам лучше знать.
— По-нашему — Мухомор, — крикнул Самоха. — Мухомор и больше никто.
— Почему? Почему? — вскочил Амосов. — Почему — Мухомор?
— А потому! — грозно сказал Самохин. — Не выскакивай и сиди, кубышка.
— Сам кубышка.
— Да что вы, белены объелись, что ли? — топнул ногой Адриан Адрианович. — Что за безобразие!
— Форменное! — лукаво подтвердил Медведев.
— Эх, — покачал головой математик и вдруг снова размяк. — Я вижу, — сказал он, — что солнце на вас, действительно, влияет пагубно. Мозжечок у вас у всех разжижился. Складывайте книги. Дежурный, читайте молитву. Впрочем… Можно и без молитвы.
— Без молитвы? — поразились гимназисты, но Адриан Адрианович больше не сказал ни слова и за тринадцать минут до звонка отпустил класс домой.
Все с визгом и хрюканьем высыпали на улицу.
Солнце нежно и ласково грело.
Последний день
Наконец наступил последний, решающий день. Казалось бы, что спор о первенстве сегодня должен особенно занимать класс. А вышло иначе. Да и что спорить, когда и так ясно, что Мухомор опередил Амосова. Бух и тот уже не сомневался в этом.
Амосов держался спокойно. Мухомор тоже. Каждый из них думал: «Я. Несомненно, я».
Один Самоха не находил себе места. Две мысли мучили его. Во-первых, знал, что сегодня ему покидать гимназию. На-всег-да. Знал он это и раньше, давно приготовился к этой мысли, но вот, когда этот день подошел окончательно, взгрустнулось ему не на шутку. Большой тревогой забилось сердце. Мучительно жаль было бросать товарищей, с которыми было так весело, хорошо.
Чтобы как-нибудь поддержать в себе силы, чтобы перед классом не уронить себя, чтобы не подумали, что жалеет он эту проклятую гимназию, бодрился и хорохорился. Ходил по длинному коридору, орал как резаный:
— «Последний нонешний денечек!..»
А потом, чтобы было еще смешней, переделал песню и визжал дико:
— Последний нонешний пупочек…
И другая забота томила его: Мухомор.
«Нет, — думал он, — подведут под нашего Мухоморчика мину. Чует сердце, что подведут».
С нетерпением ждал третьего и последнего в своей жизни урока, на котором Швабра раздаст годовые ведомости и отпустит по домам на лето. Кого на лето, а его, Самоху, на веки вечные.
Второй урок — закон божий. Не было ему, казалось, конца. В классе возня, смешки, разговоры с батюшкой, а Самохин тих и смирен, как никогда…
Скучно.
— Фу, — сам себе сказал он. — Да чего же это я?
И вдруг оживился, поднялся из-за парты, спросил отца Афанасия:
— Правда, что исключенные из гимназии проходят в рай без билетов?
— Непременно, — ответил отец Афанасий. — Только не в рай, а в ад. Там тебе как раз место.
— А правда, что есть такие священники, что за один присест съедают гуся?
— Э-эх! — покачал головой батюшка. — Даже последний свой день омрачаешь скверной памятью о себе. Нехорошо. Самохин, нехорошо.
— «Нехорошо»? — нахмурился тот. — А как меня два года за человека не считали, так это хорошо? Мне теперь, батюшка, все равно. Из гимназии ухожу, так я вам все скажу. А на Мухомора вы директору наябедничали, так это хорошо? В глаза вы ласковый, а на совете первый за колы да за двойки, да за исключение стоите. Это тоже хорошо? А на исповеди вам семиклассник Бутов признал, что в дневнике отметки подчистил, а вы взяли да директору передали, а Бутова потом три часа за это в карцере держали, так это хорошо?
— Брось-брось-брось! — замахал руками отец Афанасий. — Никто тебя, дурака, не слушает. Да, да, не слушает, не слушает. Осел ты, безбожник ты. Своему духовному пастырю такие мерзости говоришь.
— Духовному пластырю, — поправил Самохин и, не спрося разрешения, пошел из класса пить воду.
Выпил кружку, почувствовал — мало. В голове стоял звон. Жарко. Горели щеки.
До звонка не вернулся в класс.
На перемене ходил задумчивый. Мухомор подошел, спросил ласково:
— Что ты, Самошенька? Охота тебе… Ты не волнуйся. Ты вот, что… Отец сказал, чтобы пришел ты к нам. Помнишь, ты хотел учиться на паровозах ездить? Ты приходи, отец тебя устроит. Папа сказал — обязательно устроит. Придешь, Самоха?