– Ну и дурак, – спокойно произнес Деверь, – потом сам просить будешь, да мы не дадим.
20 сентября, среда, 10 час. 45 мин.
Полина Евгеньевна разделила обязанности своих подчиненных: первые два звонка Белозерцеву должен был сделать Деверь. Ирине Константиновне – человек с боевой кличкой Глобус, имевший звание лейтенанта.
В рядах их ТОО – товарищества с ограниченной ответственностью, зарегистрированного по всем юридическим правилам, со своими бланками, эмблемой, печатью, бумагами и уставом – правда, род деятельности был определен в уставе вполне безобидный, приличный, ничего общего не имеющий с тем, чем ТОО приходилось заниматься, – существовали звания. Как в американской полиции – были рядовые, были сержанты, были лейтенанты и капитаны, было три полковника и комиссар. Звание комиссара носил сам шеф. Шефа же никто никогда не видел в глаза. Конспирацию он соблюдал строго. Деверь однажды предположил, что он, может быть, и появляется в боевых порядках, но только под видом какого-нибудь сержанта, приданного для укрепления, либо вообще рядового, ходит на операции, наблюдает за тем, кто как себя ведет, но Клоп раскритиковал это предположение, уверенно заявив: «Быть того не может! Слишком опасно для такой крупной акулы, каковой является наш шеф. Зачем ему рисковать? Ради чего? Ему деньги надо тратить, а не рисковать!»
Деверь подобрал губы и отвердел лицом: «Тю-тю-тю!» О шефе было лучше молчать, а не говорить.
Все работники ТОО имели клички и номера. К номерам прибавлялись буквицы «р», «с», «л», «к», что означало – рядовой, сержант, лейтенант капитан. Полковники к своим номерам буквенных приставок не имели, а комиссар вообще даже номера, наверное, не имел.
В ТОО существовала своя безопасность, называемая инспекцией, и свой трибунал. Если сотрудник, нарушивший правила жизни ТОО, попадал под трибунал, то наказание было одно – пуля. Расстреливали сотрудников обычно в затылок.
Расстрелянных на машине увозили в Подмосковье, там оттаскивали в лес, голову обливали бензином и поджигали. Уезжали, не дожидаясь, когда голова обгорит и лицо превратится в ничто, в хорошо обжаренный бифштекс – огонь, вцепившись в плоть, все равно сделает свое дело и физиономию человека обработает так, что никто никогда не разгадает, кто это и был-то…
После доклада Деверя Полина Евгеньевна некоторое время сидела неподвижно, словно бы впитывая в себя информацию, переваривая ее, анализируя, затем неожиданно засмеялась – смех у нее был какой-то легкий, радостный, он находился на поверхности и немедленно всплывал, едва его хозяйка начинала думать о чем-то хорошем, – и вообще, глядя на красивую, модно одетую и внешне, кажется, такую незащищенную Полину Евгеньевну, нельзя было даже подумать, что она имеет отношение к некому товариществу с ограниченной ответственностью, занимающемуся «неуставной деятельностью». Это была нежная, очень утонченная светская дама, знакомая с «сильными мира сего» в Кремле и в мэрии, дружившая с крупными деятелями кино, с президентами банков, способная украсить любое общество.
Она придвинула к себе кожаную папку, украшенную серебряным тиснением «На доклад президенту ТОО», достала оттуда чистый лист бумаги с водяными знаками, сделала запись из двух строчек, пометила их цифрами «1» и «2» и вложила бумагу обратно в папку.
Операция продолжалась.
Улыбающаяся Полина Евгеньевна остановила взгляд на ветках деревьев, подсунувшихся под самое окно, украшенных тонкой блестящей паутиной, буквально насквозь светящихся от солнца, прозрачных, нарядных, улыбнулась шире, затем снова легко и радостно засмеялась. Поглядела на часы. У нее был свой отсчет времени, позволяющий иногда растянуть сутки вдвое и успеть сделать очень многое – гораздо больше, чем можно сделать в сорок восемь часов – во всяком случае человеку с иной внутренней организацией вряд ли когда удастся сделать столько, сколько удается Полине Евгеньевне. Она успевала бывать и на званых обедах, и на роскошных презентациях, и в театрах на генеральных прогонах, и на шумных, с участием московской знати, премьерах, и у модельеров Зайцева и Юдашкина, чтобы заказать себе новые наряды, и у ювелира, и в банках, с которыми вела свои финансовые дела, и проводила оперативные встречи с тремя полковниками, с каждым отдельно, и разрабатывала со «штабом» очередную операцию, проверяла, как идут операции, уже разработанные и утвержденные – словом, время у нее было расписано так, что там, казалось, не существовало ни единой малой щелки. А еще у нее была личная жизнь…
Надела на руки белые, словно сахар, перчатки – ни единого пятнышка, вышла из квартиры, тщательно заперла дверь – все ее движения были очень четкими, осторожными, продуманными, словно бы Полина Евгеньевна боялась кого-то обидеть, – спустилась вниз, где ее ожидала черная «волга» с антенной радиотелефона и престижным служебным номером. Жители дома хорошо знали Полину Евгеньевну, им было известно, что она работает большим начальником в администрации российского президента, иногда к ней обращались за помощью, и она охотно откликалась на обращения – из аппарата администрации не раз приходили руководящие указания сделать то-то и то-то, и жильцы в ней души не чаяли: надо же, какой отзывчивый человек – их красивая соседка!
У входа в подъезд стояла облезлая садовая скамейка, на которой любили сидеть местные кумушки, перемывать косточки разному знакомому и незнакомому люду. Доставалось от них всем, исключений, кроме Полины Евгеньевны, не было – Полину Евгеньевну местные кумушки считали личностью без изъянов. На скамейке мирно дремала старушка с округлым деревенским лицом и крупным мужицким носом, доставшимся ей явно не по ранжиру.
Полина Евгеньевна остановилась около старушки:
– Баба Фруза, как здоровье?
Баба Фруза очнулась, выбила содержимое своего крупнокалиберного носа в сторону, чтобы не зацепить соседку, вытерла лицо клетчатым платком.
– Да как тебе сказать, моя милая! Ни шатко ни валко. Главное – до пензии дотянуть.
Услышав это, Полина Евгеньевна щелкнула золотистым, дорого блеснувшим на солнце замком сумки, достала розоватую бумажку в пятьдесят тысяч рублей – новую, празднично хрустящую, сунула старухе в руку:
– На, баба Фруза, купи себе чего-нибудь!
– А чем я тебе, ласковая моя, долг отдавать буду?
– Ничем, баба Фруза. Свои люди – сочтемся, – улыбнулась Полина Евгеньевна и пошла к машине.
Баба Фруза перекрестила ее вслед:
– Святая женщина! – потом глянула на кредитку сквозь свет – есть ли там потайные знаки, сопутствующие всяким большим деньгам, или нет, удовлетворенно качнула головой: – Подлинный кредитный билет! Вот святая женщина, поболее бы таких!
Затем баба Фруза перекрестила и машину, и угрюмого шофера в теплой, несмотря на солнце и редкостную для этого времени жару, фетровой шляпе, и пыль, поднятую колесами на асфальте, когда «Волга», сыто пророкотав мотором, отчалила от дома, словно корабль от многоэтажной пристани. Старуха восхищенно сощурила заслезившиеся от прилива радости глаза:
– Счастья и долгих лет тебе жизни, милая…
Машина Полины Евгеньевны с грохотом одолела два узких коротких переулка, потом улочку, плотно заставленную иномарками, выскочила к заиленному грязному пруду, в котором когда-то водились лебеди, сейчас же от них остались лишь жалкие дырявые домики, невольно вызывающие ощущение утраты; по бережку же важно расхаживали несколько жирных, с блестящими перьями ворон…
«Раньше Москва была лебединая, сейчас – воронья», – невольно отметила Полина Евгеньевна и, вздохнув, отвернулась от пруда, стала смотреть в другую сторону. Вскоре она вообще забыла о том, что видела: у нее было полно забот и без того, без Москвы, без заиленного пруда, без красивых птиц, покинувших город… И может быть, покинувших уже навсегда.
20 сентября, среда, 10 час. 46 мин.
В полутора километрах от дома, где еще несколько минут назад находилась Полина Евгеньевна, у окна также стоял человек и разглядывал дерево со старой угреватой корой и прозрачно-черными, с торчками отгнивших сучков ветками.
На одной из веток, похожей на разлапистый лосиный рог, сидела белка и, зажав в тощеньких передних лапках сосновую шишку, пыталась справиться с ней и вышелушить хотя бы несколько зерен. Человека она не замечала. Человек был лыс, угрюм, силен.
Недалеко от белки смятым грязным комком пристало к острому сучку раздавленное соловьиное гнездо. Пара соловьев свила его в мае и положила туда четыре сереньких, схожих с воробьиными яичка. Птенцов певучая пара вывести не успела – эта вот изящная белочка совершила на гнездо разбойный налет и съела яйца. Соловьи покинули это дерево. Навсегда.
Теперь вот, когда соловьев и питательных яичек нет, белка ест все подряд – от остатков котлет, которые дают ей на кухне, и кусков жареного хека до пустых сосновых шишек.
Человек вздохнул, потянулся к темному лакированному столику, на котором стояло около десятка разных телефонов, снял трубку крайнего аппарата, не имевшего диска, – так называемого прямого телефона.
– Коркин, кхе-кхе! Получи боевое задание, друг Коркин! Возьми духовку… я имею в виду пневматическое ружье, а не агрегат, в котором пекут пироги, спустись в наш парк и перестреляй к ежиной матери всех белок! Зачем, зачем… – человек, передразнивая невидимого Коркина, скривился лицом, – да затем, что они, сволочи, птиц жрут, яйца их выпивают, разоряют соловьиные гнезда. У нас в этом году весной соловей пел? Пел! Все, петь больше не будет, скажи спасибо милой белочке – воздушному созданию, которое крутится сейчас перед моим окном. Такое хорошее и ласковое создание, что охота платком слюни утереть. Все, Коркин, бери свою орудью и действуй. Это приказ.
Лысый человек резко, с грохотом опустил трубку на рычаг, покосился в окно, где белка продолжала расшелушивать сосновую шишку, недобро хмыкнул, потом перешел за стол и поднял трубку аппарата правительственной связи, украшенного старым советским гербом.
– Это, кхе-кхе, генерал-майор внутренней службы Зверев Геннадий Кон