И Гога стал хвастаться своими любовными похождениями.
— Так зачем же вы написали Ире и подписались моим именем? Я же хотел сам.
— Затем, что хотел тебя проучить. Я — мстительный. — Гога хохотнул, будто подавился кашлем. — Ох, и написал я! — И он прочитал пошлые стишки, которые противно было слушать, не то что писать.
Юра всматривался в лицо Гоги и словно видел его в первый раз. Раньше ему помнилось только узкое лицо с мешочками под глазами, узкий вытянутый нос, длинный подбородок… А сейчас он увидел недобрую складку тонких, как рубчик, губ, злорадство в глазах, спесиво-надменное выражение. Юра смотрел, и его злость перерастала в ненависть.
— Что скажешь, клоп? — издевался Гога.
Юра ничего не сказал. Если бы взгляд его синих глаз мог испепелить, то от Гоги осталась бы лишь щепотка золы. Гога сначала попятился, а потом, кривляясь и посвистывая, удалился.
История «любовных похождений второклассника», преследующего гимназисток даже в церкви, стала широко известна. Начальница женской гимназии решила раздуть этот случай, чтобы вернуть себе один этаж женской гимназии, и доложила об этом попечителю округа. Тот, не раздумывая долго, приказал:
— Забрить негодяя в солдаты!
Но, когда ему сообщили, что «негодяю» всего одиннадцать лет, он долго хохотал и назвал начальницу гимназии «ловкой особой».
Юра стал героем своего класса. Старшеклассники, наслушавшись небылиц, — а слух, пущенный начальницей, разросся, — приходили смотреть на него и приставали с такими вопросами, от которых Юра краснел. Поэтому он старался не выходить во время перемен из класса.
В одно из воскресений после обеда Коля Истомин передал ему письмо, сложенное во много раз.
Писала Ира. Она просила извинить ее, потому что «была введена в заблуждение». Она узнала от его друга, что это гадкое письмо написал Гога Бродский. Она по-прежнему готова «дружить с тобой, Юрочка, с тобой одним». Пусть обязательно ответит. Слово «обязательно» было два раза подчеркнуто.
Какой же друг открыл Ире правду? На вопрос, что он по этому поводу думает, Коля Истомин признался, что это он написал Ире, а гимназистки передали.
— Они все на твоей стороне!
— Напрасно сделал! — сказал Юра и разорвал записку Иры на мелкие кусочки.
— Не ответишь? — спросил Коля.
— Нет! Она и без твоей подсказки должна была бы понять, что я не способен на подлость и гадость. Зачем же она в одну секунду отреклась от меня? Зачем сразу поверила провокатору? — Это слово пришло ему на память из прошлых дней, когда он впервые услышал его и решил запомнить.
— Ты абсолютно прав! — объявил Петя. — Пенелопа ждала Одиссея много-много лет, и никакие письма не поколебали ее веру в Одиссея.
— Тогда не писали писем, — возразил Коля.
Начали спорить. В спор включились другие. Спорщики пошли спросить Феодосия Терентьевича, а о Юре забыли.
Вскоре Юра побывал в Археологическом музее, куда группу гимназистов привел Феодосий Терентьевич. Юра увидел здесь Дмитро Ивановича, но подойти к нему постеснялся. Тот не сразу заметил его, но позже, когда он рассказывал гимназистам о скифах и встретил взгляд очень синих глаз, он прервал рассказ и воскликнул:
— Серденько, так ты ж Юрко Сагайдак!
— Я! — ответил Юра, красный от гордости, и бросился к крестному.
Закончив интересный рассказ из истории Запорожской Сечи, Дмитро Иванович потребовал, чтобы Юра заходил к нему, и попросил Феодосия Терентьевича отпустить крестника в ближайшее же воскресенье под его, Дмитро Ивановича, ответственность. «Чего же ты раньше не показывался? Хотя и то правда, что я только с месяц, как приехал…» Феодосий Терентьевич обещал отпустить Юру, назвав его при этом серьезным мальчиком. Об истории с любовной перепиской Феодосий Терентьевич умолчал, и Юра был ему за это очень благодарен.
Наступило долгожданное воскресенье. Юра разыскал дом Дмитро Ивановича перед Потемкинским садом, раскинувшимся на высоком берегу Днепра, дернул за деревянную ручку, свисавшую на толстой проволоке, и вот он уже сидел в кабинете крестного и слушал тиканье многочисленных часов. Каких здесь только не было! И будильники, и стенные, и стоявшие на полу, огромные, выше Юры ростом. Время они отзванивали не сразу все, а по очереди. Сначала звонили часы с «серебряным» звоном, потом другие — с «малиновым» звоном, третьи — «с перезвоном». Из настенных часов выскочила игрушечная кукушка и прокуковала время. Наконец, в больших настольных фарфоровых часах в виде замка с башнями открылись ворота, в них показался рыцарь в латах на коне. Поднеся рог ко рту, он протрубил ровно одиннадцать раз. Потом рыцарь отъехал, ворота захлопнулись.
Юра был ошеломлен, не сводил глаз с чудесных часов. А Дмитро Иванович сидел на деревянном кресле перед столом, заваленным разными диковинами, и рассказывал интересные истории. Но теперь уже не о зайцах.
Везде была идеальная чистота.
— Порядок, — поучал Дмитро Иванович, — должен быть не только на столе или в комнате, но, главное, в голове. Система жизни, стиль, почерк — все это человек, во всем этом сказываются черты его характера…
Когда Юра возвращался в пансион, он думал о том, что Феодосий Терентьевич как-то назвал его почерк «куриным». Неужели и характер у него куриный? Кого бы об этом спросить? Пожалуй, лучше всего отца.
Глава II. МУШКЕТЕР СА’ГАЙДАК
1
Лидия Николаевна Бродская нередко наезжала в Екатеринослав по благотворительным делам или просто «проветриться», или повидаться с сыном, в котором она души не чаяла. В этот раз она заказала по телеграфу ложу в театр на гастроли Малого театра и прямо с вокзала заехала за Гогой в гимназию, захватив с собой Тату.
Они обе вошли в вестибюль. И старик швейцар при виде важной дамы бросился вызывать дежурного воспитателя. К ним вышел Феодосий Терентьевич. Он учтиво раскланялся, подошел к ручке.
— Мы приехали за сыном. Я отберу его у вас на целых два дня. Сегодня театр, а завтра бал в Благородном собрании.
Феодосий Терентьевич развел руками.
— К сожалению, гимназист Бродский отпущен мной до понедельника.
— Как так отпущен? — изумилась Лидия Николаевна.
— Он отправился навестить своего дедушку. Я полагаю, что вы найдете его там.
— Мы только что оттуда…
— Значит, разошлись. Гимназист Бродский проявляет похвальное внимание к своему двоюродному дедушке, — продолжал Феодосий Терентьевич. — Он регулярно навещает его каждую субботу.
— До понедельника? — лукаво спросила Тата.
Феодосий Терентьевич утвердительно кивнул.
Мать и дочь обменялись многозначительными взглядами. Они-то знали, что Гога и носу не кажет к своему свирепому двоюродному деду, банкиру и промышленнику, брату эрастовского Бродского. Прежде, учась в младших классах, Гога, как и Тата, жил у него. А когда Гога стал куролесить и дважды приходил пьяным, старик отказал ему от дома. Родители поместили Гогу в пансион, под присмотр. Но и здесь Гога тоже «отличался».
Директор его терпел только потому, что он был Бродский… Мать обещала Гоге, что когда он перейдет в восьмой класс, то будет жить на частной квартире. Но он уже теперь тайно снимал комнату и иногда отпрашивался из пансиона в субботу до понедельника под благовидным предлогом «навестить дедушку». Иногда уходил и в будние дни. «Вам меньше беспокойства будет», — нагло говорил он воспитателям. И они, предупрежденные директором, отпускали его, лишь бы «юноша со сложным характером», второгодник, «не отравлял своими художествами атмосферу в пансионе».
Итак, Гоги в гимназии не было.
— Как же быть с ложей? — спросила Тата. — Не можем же мы поехать в театр одни, без кавалера!
— Право, не знаю как…
Феодосий Терентьевич почтительно отошел от дам, предоставив им возможность поговорить.
Из коридора выскочил Юра и налетел на Тату. Он с ходу остановился, не веря глазам.
— Юра! — воскликнула Лидия Николаевна. — Наш старый знакомый, сосед, — объяснила она Феодосию Терентьевичу.
Тот почтительно кивнул.
— Вот он, мой рыцарь! — воскликнула Тата. — Юрочка, дорогой, тебе придется сегодня сопровождать дам в театр!
— В театр? — изумился Юра.
— Да, московский Малый театр дает гастроли, ставят «Горе от ума»… Мама, проси господина учителя, чтобы Юру Сагайдака отпустили с нами.
Юра был в театре впервые. Его поражало здесь все: и нарядная толпа, и яркий свет больших электрических люстр, и зал с креслами в богатой обивке, ложами и балконами. В своем сером гимназическом мундирчике он чувствовал себя стесненно, но, к счастью, Тата тоже была в гимназическом платье, с белым кружевным воротничком.
А потом медленно раздвинулся занавес. На сцене стали двигаться, говорить, спорить ожившие старинные люди в старинных костюмах, сошедшие с книжных страниц герои…
Юра сидел в ложе рядом с Татой, у самого барьера. Он жадно слушал, смотрел, хотя вначале смущался. Ему было как-то неловко подсматривать исподтишка за чужими чувствами, подслушивать их разговоры. Если бы они знали, что за ними подсматривают из темного зала столько чужих людей, они вряд ли говорили бы так громко и так откровенно выражали свои чувства…
— На сцене артисты, — объясняла ему Тата, — они играют роль. Они изображают жизнь — радость, страдание, гнев, благородство, подлость. Они показывают хороших и плохих людей. Чтобы зрители презирали плохое, учились любить справедливое, возмущались. Вот Чацкий, например, даже не догадывался, как подло его невеста Софья обманывала его. И с кем? С подлизой Молчалиным!..
Юра сейчас же определил каждое действующее лицо по-своему. Молчалин — это шакал Табаки. А Фамусов — Шир-хан. А в пьесе вместо Фамусова надо было бы показать старика Эраста Константиновича Бродского, хитрого и жадного, скупого и тщеславного.
В антракте Тата спросила:
— Неужели это правда все то, что я слышала о тебе? Неужели ты мне изменил?
Юра искоса посмотрел на нее. Большие ресницы, как опахала, прикрывали глаза. Она была такая красивая, такая красивая и вся благоухала духами! Но… никак не узнаешь, когда она шутит, когда говорит правду. И совсем взрослая…