Пьеса для трех голосов и сводни. Искусство и ложь — страница 27 из 33

Шли дни, и я дышала ненавистью, ела ненависть, каждый вечер взбивала ненависть вместо подушки и ощущала странное оцепенение, новое для моего тела. Пытаясь избавиться от отца, я становилась такой же, в моих венах пульсировала его ярость, его ничтожность, его методы, его боль. Чем больше я его ненавидела, тем больше ему нравилось. Я не просто становилась, как он; я становилась им – именно так мертвые воспроизводят себя.

Чем тогда можно навредить ему, не навредив себе? Что уже причинило ему самую сильную боль? Только то, что я осталась жива, и он не смог убить меня так же, как убил остальных. Каждый день, бросая жизнь ему в лицо, я оскорбляла Его Мерзейшество, отказываясь примкнуть к его клану. Мертвые процветают только среди мертвых.

ПОБЕДА.

Больше жизни во время без границ.


В то утро, когда я уходила из дома, я знала, что он рушится. В высоких окнах отчаянно жестикулировали ошеломленные фигуры моих родных, и обезумевшие тени метались в безмятежном стекле. Черные тени на бледных оконных листах, их руки, все слабее грозившие яростью и местью. Черные лопасти вращали колесо их собственного несчастья. Слишком поздно.

Дом сморщился вокруг кукол на подоконниках. Мое прошлое, что каждый день пожирало каждый день, съежилось до надлежащего размера. Будет новое начало, непожранное им. Начало за гранью боли. Начало за пределом страха. Тяготение не уничтожило меня.

Тяготение. Вертел тяготения. Она вспомнила ограду вокруг своего дома и подумала о святом Себастьяне, утыканном стрелами. На какой-то миг, в равнодушном поезде, страх вновь подполз к ней. Она посмотрела на женщину напротив, в волосах которой было солнце. Услышала смех, в котором было море. И узнала ее.

ПОБЕДА.

Полные и честные воспоминания сводниФинал

– Мадам, вы нанизали его на вертел тяготения.

– О нет, о нет! – вскричала Долл. – То, что входит, должно выходить.

– Очень Верно. Очень Правильно, – сказала мисс Мэнгл, коей перед процедурой завязали глаза, что не мешало ей подавать голос через тщательно отмеренные промежутки времени.

Но Долл осталась недовольна.

– Это такая хрупкая вещь…

– Мадам, а если треснет?

Руджеро содрогнулся. Уткнувшись головой в подушку, филейной частью в эфире, он содрогнулся.

– Мадам, я предлагаю операцию, – сказал Ньютон.

– Сэр, я не могу дать на это санкцию, – ответила Долл. – Я должна учитывать свою репутацию.

(«А я? А я?» – печально думал Руджеро.)

– Все дело в давлении, – сказала Долл. – Так сказано в вашей же книге. – И она положила на стол английский перевод «Principia Mathematical» [38].

– Давлении? – переспросил Ньютон. – Давлении… – А затем с великолепной безапелляционностью мудрости изрек: – Щи.

– Щи?

– Мадам, вы незамедлительно приготовите самую большую кастрюлю щей и накормите этого несчастного. Таким образом мы создадим большую силу во внутренней камере этих ягодиц. – (Он пошлепал по ним). – Данная сила, следовательно, будет равна и даже превзойдет величину окружающего их атмосферного давления.

– Вы хотите сказать, что он его выпердит? – спросила Долл.

Увы, зеленой Долл, листовой Долл, нашинкованной, накрошенной и сваренной Долл, Долл столовых ложек и приправ, неоднократно облитой и оскорбленной Долл после двух часов, четырех кочанов и шести пинт похлебки источавшей аромат сточной канавы, не удалось вызвать из больного ни одного порыва ветра.

– Хватит! – вскричал Руджеро, позеленевший до ушей. – Хватит!

– Действительно, хватит, – сказала Долл, устало опуская половник. – Сэр, рассчитайте. – Она протянула Ньютону его же книгу.

– Что, мадам?

– Будьте добры рассчитать силу, нужную для того, чтобы удалить непристойную шпильку из этих невинных ягодиц.

(«Если бы это была шпилька», – подумал Руджеро.)

Наступило долгое молчание. Небывало Долгое молчание. Ньютон написал: «Если принять массу ягодиц (b)m за…», потом все зачеркнул и сокрушенно посмотрел на Долл.

– Думайте о силе, – подсказала она. – Думайте о давлении, – подсказала она.

– Думаю о силе, – ответствовал Ньютон. – Думаю о давлении. – Затем он написал:



– Какая еще потерянная длина? – спросила Долл.

– Точнее, введенная длина, мадам, – ответил Ньютон. – А буква Р = атмосферному давлению.

– Очень Верно. Очень Правильно, – внезапно промолвила мисс Мэнгл.

– Вы ее любимый писатель, – попыталась объяснить Долл.

Ньютон взглянул на свое уравнение.

– Лучше я изложу вам решение на простом английском, – сказал он. – Если шесть кроликов съедают столько травы, сколько одна овца, а одна овца гадит вполовину меньше осла, из этого следует, что нам потребуется половозрелый хряк, чтобы вытащить эту злополучную шпильку.

Долл посмотрела на Ньютона с воскресшим уважением.

– Я достану хряка, – сказала она, выбежала из дому, пересекла скотопригонный двор и оказалась на бойне быстрее, чем нож вспарывает свинячью глотку.

Мясник Джек Рез молол слова даром.

– Спаси вас Господь, мэм, – рек он. – Я выну его одной левой. – Недаром его прозвали Чипсайдским Хряком.

Когда они с Долл вернулись в покои достойной дамы, Ньютон, Руджеро и мисс Мэнгл спали без задних ног, и тишину нарушал только их храп.

– Я встану на пуанты, – сказал Джек Рез, проводя на цыпочках всю свою восемнадцатистоуновую [39] мужскую стать по турецкому ковру.

– Чутче. Чутче, – прошептала Долл.

– Я буду чуток, как свиной нос в трюфельном лесу.

– И помягче, – взмолилась Долл.

– Я буду мягким, как карман в девичьей юбке.

– И не отклоняйтесь от цели.

– Я не отклонюсь от цели, как олень на важенке.

Он взялся за фарфоровый камень преткновения одной ручищей, громко воззвал к Геркулесу и Святой Деве и вырвал его, как пробку из бутылки. Руджеро, испустив внезапную и продолжительную канонаду из кормовых орудий, взмыл над кроватью горизонтальным прыжком и плашмя пролежал в воздухе добрых полминуты на глазах пораженного Ньютона. Что же касается мясника, громадная сила отдачи выбросила беднягу в окно и швырнула в сточную канаву. Лишь мисс Мэнгл продолжала спать сном праведницы.

– Она святая, – сказала Долл, снимая с ее глаз повязку.

– Очень Верно. Очень Правильно, – произнесла во сне мисс Мэнгл.

Руджеро… Руджеро… Именно Долл, целующая Долл, ласкающая Долл, утешающая и умащающая Долл несла у ложа своего любимого долгие ночные вахты. Но затем, возлегши с ним ради осмотрительных удовольствий, Долл сделала прелюбопытное открытие, касавшееся его меццо-частей…

Сапфо написала на полях: КЛЮЧ (Гендель, немец, 1685–1759, род занятий – композитор): «Di, cor mio, quanto t'amai» [40].

Гендель

Мужчина лежал головой на книге. Его затылок был горяч. Правда, не так горяч и липок, как лоб, но его череп напоминал горшок с углями. Во рту у него был пепел.

Он открыл глаза и увидел безучастную крышу поезда. Он дышал с трудом, ненавидя выдохшийся воздух; казалось, все мертвое в его жизни припало к нему и отнимало кислород.

Внезапно он встал, слишком быстро, и в яблочках его глазниц поезд закружился каруселью. По кругу, по кругу – сиденья с неброским узором, по кругу, по кругу – столы из поддельного дерева, сам неподвижный поезд вращался.

Мужчину тут же подхватил калейдоскоп рук, над ним замаячили искривленные лица. По кругу, по кругу – тошнота под ложечкой и рулетка поезда. Он падал.

Он упал в окно обоими кулаками вперед, невозможно ударившись в безопасность стекла. В кошмаре своей грезы он увидел молоток – или то был топор? – уютно закрепленный в маленьком красном держателе против срыва. Он просунул руку в крошащийся пластик и вдруг услышал из какой-то невообразимой дали тусклый, уродливый звонок: пора возвращаться в класс, в анатомический театр, кислорода мало, к нему кто-то пришел и хочет его видеть. Дверь. Он нашел дверь, запечатанную изоляционной резиной, и опустил топор изо всех сил, раскалывая шов.

Вакуум рассосался. Дверь расступилась настолько, чтобы между створками можно было просунуть рукоятку, и тут мужчине показалось, что рядом с его израненными руками возникли два ангела и откатили их в стороны, а затем и сорвали с полозьев вообще.

Он выронил топор и соступил с оторванных стальных пластин на бетонный причал. Впереди – утесы, море, пустынный белый пляж и свет.

Он нес книгу.

Много лет назад он попал в аварию. Машину он вел уверенно, шоссе – гладкое, свободное, регулируемое, но когда попытался повернуть руль, машина не послушалась. Некогда раболепный ящик из кожи и стали обратился против него, сделал один оборот против него, другой, асфальт встал на дыбы, оторвавшись от основания, и бросился на него через лобовое стекло. Он как раз слушал «Турандот», и компакт-диск заело, хотя он не сломался; «La speranza, la speranza, la speranza…» [41], почему же он не погиб? Он часто думал об этом: за что ему такая милость и почему он за нее так и не поблагодарил? Вторая жизнь. Для чего? Чтобы делать то же самое, что и раньше, но в этот раз все притуплено повторением? Он выполз из-под расплавленной машины, целеустремленно прошел две мили, и только там его подобрал полицейский патруль. Он сказал:

– Ничего страшного, офицер. Я врач. – И показал им обрывки своих водительских прав.

Позже, много позже, уже поправившись, он пошучивал о воздействии шока на самого себя – человека, который столько раз сталкивался с ним за годы работы в больницах.

– Знаете, – говорил он, – самое странное, что я действительно был убежден, что цел и невредим. У меня была сломана рука, раздроблена лодыжка, ожоги, я истекал кровью. И тем не менее я считал, что все хорошо.

Он знал физиологию – ему бы не знать, – и все же это его тревожило. В чем еще он обманывал себя, закрывая глаза на свою израненную жизнь?