Пьеса для трех голосов и сводни. Искусство и ложь — страница 33 из 33

Почему ты не ответил ни на одно мое письмо?

Я неподвижно стою у перил церковного хора, но слышу совсем не твой голос.

Я ждал у края вод, но ты так и не пришел.

Я сохранил твое место рядом, но оно по-прежнему пусто.

Неужели во всем, чем мы были, ничего не осталось?

Человек вложил письмо в конверт и снова сунул его в гранки книги. В книгу, обернутую для него в Золотой Покров, сотканный для Людовика Четырнадцатого, наброшенный на плечи Пресвятой Девы. Мадонны Расплаты. Уже слишком поздно. Человек ждал слишком долго. А друг его ждал, сколько мог.


Книга; невероятная, неправдоподобная, бесценная, оберег от времени, обретение и воспоминание.

Книга. Написанное слово. Напечатанное слово. Слово освещенное. Слово-маяк. Слово, высеченное в камне и вознесенное над морем. Слово предостережения вспышками, что появлялись и исчезали, появлялись и исчезали, разрубая воздух ярким мечом. Слово, делившее царства на ся. Слово, связывающее душу. Слово, прядущее нить сквозь время. Слово красным и золотом. Слово в человеческой форме, Божественное.

Книга была его, но не его. Манускрипт спасли при разграблении Великой Александрийской Библиотеки в 642 г. от Р. X. Потрепанные листы продавал на римском рынке мальчишка, утверждавший, что набивал этими листами свой тюфяк. По крайней мере, так гласила невероятная, фантастическая легенда, и Кардинал с его мальчиком измыслили свое объяснение. Гендель помнил долгие, темные ватиканские дни и своего старого друга, хмыкавшего над собственной латынью.

– Не приписать ли это Сенеке? – спрашивал он, держа ручку над серебряными словами.

– Но это неправда.

– Милый мальчик, а что – правда?


Листы были обрезаны, переплетены, и к книге на ее диковинном пути из диковинных веков добавились новые страницы.

Сочинения не располагались хронологически; все, кто ею владел или просто держал в руках, вкладывали в нее свою лепту – писатель, ученый, критик, чудак, собиратель, каждый по своему вкусу и темпераменту. Книга ничем не была обязана часам.

Из Александрии пришли разрозненные строфы «Одиссеи», рисунки Пифагора, «Суд над Сократом», «Трактат о поэзии». Овидий и его драма «Псапфо и паромщик Фаон». Евангелие от Иоанна – папирусы на греческом койне [51].

Далее следовал перевод «Утешения философии», сделанный собственноручно королем Альфредом. «Да не смущается сердце ваше» [52], – классического трактата четвертого века, по-прежнему опережавшего школярские догадки ученых двадцать первого века и их Единой Теории Ничто.

Гендель листал страницы: Беда Достопочтенный, «Церковная история народа англов». Французский «Роман о Розе», а спустя века – один из второстепенных поэтов Плеяды, вспоминавший величественную Луару и ее просторные песчаные берега. Какими были песни, что он слышал? Давно почившие любовники, Абеляр и Элоиза, Паоло и Франческа. Долгий плач Хрисеиды, страдания Монтекки и Капулетти.

Ходил ли он по белокаменным улицам Лондона вместе с тучным рыцарем? А позже сидел один в золоченом шатре Генриха Английского, разбитом в грязи под Азенкуром?

Книга не делала пауз, но продолжала свое анонимное странствие, назад и обратно, и вот, в тенях дремучего леса открылись ворота в иной мир, за которыми Вергилий ждал Данте, жаждавшего узреть благословенный лик.

Что там было еще? Три новеллы Боккаччо, принадлежавшие лорду Байрону. Копия чепменовского Гомера, сделанная почерком Китса, и – пером и чернилами – строка Оскара Уайльда на полях Гёте: «Тайна жизни – Искусство».

Книга не делала пауз, но и конца у нее тоже не было. Многие вшитые страницы оставались незаполненными.

Гендель смотрел на книгу. Карандашный автопортрет Кардинала, номер его личного телефона, написанный под его гербом – мечом. Сделанный Генделем набросок той, которую любил. Роза, сорванная в саду палаццо Редзонико.

Куда ушли те годы – ушли, и почему от них так больно до сих пор?


Они сидели вместе, все трое – Гендель, Пикассо, Сапфо – сидели вместе под желтым дождем. Солнце, спрятавшее свой багаж от бури, оставило желтую ткань. Маленький лоскут света, сквозь который падал дождь.

Черное море, желтый дождь.

Они говорили. Все трое – Гендель, Пикассо, Сапфо – говорили друг с другом под защитой дождя.


ГЕНДЕЛЬ: Это он? Красный в черной гондоле, ждущей на черной воде? Кажется, я вижу его вдалеке, не погубленного воздухом, который смердит временем. Что часы сделали с теми мгновеньями, что прошли между тем последним днем и сейчас?

Я много раз слышал, как он говорил: «Сегодня, завтра, послезавтра», – но не понимал, о чем он.

Большинство вещей на свете таково, что никто бы не поверил в них, если бы услышал это от других. Верит только испытавший, сам не зная, почему.


ПИКАССО: Ребенок был. Мой отец нанял горничную-испанку, она поселилась на чердаке. Ее тело было цвета солнца. В темном доме, лишенном света, от ее волос тянулись золотые нити.

Эта женщина, смугло-золотистая, с солнечным светом в каштановых волосах, имела один дар, и даром этим была жизнь. Какой, должно быть, ужас – найти работу в склепе и служить мертвецам.

Мой отец, облаченный в габардин, увидел ее тело в летнем платье и рвал это платье, пока она не стала нагой на отбеливающем воздухе. Нагой под его задохлой одеждой, нагой под его едкой кожей, нагой он взял ее и нагой выгнал на улицу.

Она просила его жену вызвать врача и помочь сделать аборт. Но врач был католиком, и ребенок родился на свет.

Стоял морозный день в амбразурах снега, когда она пришла к дому в своем тоненьком платье. Она завернула младенца в обрывки крахмальной рубашки. Не постучавшись, она вошла в просторный вестибюль, бережно положила младенца крохотным узелком и беззвучно ушла сквозь тихий снег.


ГЕНДЕЛЬ: То, что утрачено, обретено.


САПФО: Что нереальнее страстей, которые когда-то жгли тебя, как пламя? Что невероятнее того, во что преданно верил? Что невозможнее того, что когда-то совершил сам?


ГЕНДЕЛЬ: Не слишком поздно?


ПИКАССО: Не слишком.


САПФО: Слово возвращается в любви.


Мужчина встал, взял книгу и начал спускаться к морю. Грозовое солнце стекало по его плечам желтыми ручейками.

Он шел, весь окутанный светом.

С рубчатого неба нимбами и мантиями падал свет. Квадраты и круги света низвергались сквозь раскроенные облака и собирали в единое целое разрозненные куски: берег, скалу, мужчину и лодку. Его прошлое, его жизнь – уже не фрагменты, не разбиты на куски, но долгий изгиб движения, который он только сейчас признал.


И все равно свет. Изумительной тканью обернувший его, ангел кватроченто в нетканых одеждах. В руке его копье незачехленного света, скипетр и жезл, расцветавшие, пока он шел.

Он запел. Пел с того места, что было отмечено; из книги, из тела, из сердца. С того места, где укрывалась скорбь, – и не один раз, но много. Его голос был силен и звонок. Под языком его солнце. Он был человеком бесконечного пространства.


С вершины утеса две женщины вместе всматривались в даль. Или внутрь? В раме света не мир заключался, не его подобие, но странная равнозначность, где то, что считалось известным, переплавлялось, неизвестное начинало обнажаться, а то, что нельзя было познать, сохраняло тайну, но теряло ужас.

Все это видели они, а еще – море в золотой фольге, пурпуре и жемчуге скал.

Нет, было не слишком поздно.

КОНЕЦ