Пещное действо — страница 11 из 12

Влад встал, смешно растопырив веки, будто не узнавая, приложил палец к губам, на цыпочках, тихо-тихо, под тихий взгляд ее глаз подошел к розам и вдруг сильно и высоко подбросил их к потолку в ее сторону.

Розы были холодные, как из снега, с ледяными иголочками шипов, она вскрикнула, уколовшись, цветы легли на постель, усыпав ее облетевшими лепестками, раскрасили пол вокруг, она лежала и мерзла, покрытая с головы до ног мертвым покрывалом цветов.

Влад смеялся. Она тоже попробовала улыбнуться, не получилось, «как в гробу», – мелькнула мысль, но она прогнала ее, не дав испугаться сердцу.

– Как ты думаешь, – спросил Влад сквозь смех, – можно булавкой убить дракона?

– Маленького? – спросила Анна, не понимая.

– Маленького? – переспросил Влад. Пузыри смеха лопнули на его губах. Он отломил от ветки бутон, зажег спичку, поднес ее к лепесткам, сухое пламя цветка смешалось с жарким – огня. – Вот такого? А ты таких драконов видала? – Смеясь, он взял огонь в рот и выдохнул его вместе со смехом. – Маленький огнедышащий пресмыкающийся червяк по имени Цепеш Четвертый. Почему ты такая серьезная? Не смешно? Я губы обжег, иди поцелуй.

Она прошла по цветам, давя подошвами рассыпанные на полу бутоны, он обнял ее за голые плечи, она вжалась в него, сердце ее стучало о его твердую грудь, ей не хватало дыхания, она хотела глотнуть воздуха, но он держал ее губы в своих, она почувствовала, что задыхается, что в глазах ее пепел и дым, и обугленные лепестки роз, и уходит пол под ногами, и она уже не стоит, а стремглав несется в открывшуюся под ней пустоту, а там, внизу, в бесконечном запутанном лабиринте – идут четыре одинокие тени, четыре ее навсегда утраченных мужа, и нить любви, которая им помогала отыскать выход, уже обрублена тупым ударом судьбы, а маленький огнедышащий зверь тянет каплю за каплей краденую чужую кровь и растет, наливаясь силой, и глаза его, каждый глаз, как блюдо с Иродова стола, и он ждет, когда четыре человеческие фигурки сойдутся у его отверстой норы, и тугая струя огня смоет с них все живое, и останется лишь слепая кость, острая и холодная, как шипы этих мертвых роз, которыми была выстлана ее короткая дорога любви.

«Любишь?» – спросили его глаза.

«Любишь?» – спросили руки.

– Там… – сказала она, продираясь сквозь боль и холод. – Там…

– Что там, Анечка? Я здесь, посмотри на меня. Твой Влад здесь. А там никого нет, там – это тебе приснилось. Успокойся, дай я тебя поцелую. В сны только школьницы верят, школьницы да рыцари с булавкой вместо копья. Ну вот, как баба – уже расплакалась. Аня, красавица моя, что с тобой?

Она молчала, она вдруг сделалась маленькая, как трехлетняя девочка, большие все куда-то ушли, а про нее забыли – оставили в чужом доме одну, и она забилась в какой-то тесный колючий угол и боится выйти, и страшно стоять, и страшно кричать от страха, потому что в комнате кто-то есть, и он только того и ждет, когда она закричит от страха, чтобы медленно идти на ее крик, тянуться к ней своими руками, дышать хрипло и тяжело, душить…

– Влад, я не плачу, это я тебя так люблю… Я лягу, хорошо?

Что-то болит, вот здесь… Наверно, это цветы, они так тяжело пахнут.

«Сны – не видеть их, не хочу, тогда все исчезнет. Все.»

Жданова он нашел случайно. Шел, запутался в переходах, наугад вышел к какой-то лестнице, неизвестно зачем полез и выбрался на плоскую крышу.

Крыша была как поле – широкое смоляное поле – высохшая корка смолы, в трещинах, в мелких кратерах от упавших замертво птиц, в окаменевшем голубином помете, в пожухлых пучках травы, прилепившихся к черно-голой горизонтали.

Сразу от краев поля начинались дуги стены и сходились, замыкаясь кольцом, вокруг колодца двора. Отсюда, сверху, стена не казалась страшной, не то что из глубины снизу. Если зубы ее и были зубы дракона, то такие древние, ископаемые, что годились разве что под вороньи насесты.

Капитан зажмурился от белого света, постоял пока не привык, и сразу увидел Жданова. Тот сидел, как глиняный бог, лицо серое, от пояса до ступней – запеленутый в горбатое рубище, из прорехи торчит колено, на скулах синие желваки, страшный, глаза голодные, в глазах сера и смоляная пыль.

– Вот плыву, Капитан. Сядь, посидим на палубе. Как в трюме? Рабы на веслах? Не все еще передохли? – Он просунул руку в прореху и вытащил оттуда бутылку. – Пей, – и отпив первый, протянул ее Капитану. – Знаешь, за что я пью? Как думаешь, Капитан, за что может пить человек, которому пересадили сердце? – Он похлопал себя по груди. – Капитан, я знаю, ты никогда не врешь. Скажи, ты сильно меня не любишь?

– Странно, Жданов, – ответил ему Капитан, всматриваясь в белую даль, – в этом доме я не видел ни одной кошки. – Он медленно потянул из бутылки. – Я знаю, почему ты так спрашиваешь. Посмотри туда, там что-нибудь есть? – Он показал рукой на молочную пену у горизонта, туда, откуда брала начало их трудная дорога сюда.

Жданов смотреть не стал.

– Капитан, – сказал он, задумчиво поглаживая колено. Голос его был трезв. – Ты мне нравишься, Капитан. Я тебя люблю. Знаешь, чего мне сейчас больше всего хочется? Чтобы где-нибудь здесь, хоть вон на тот зубец, сел ангел. Я бы тогда в него запустил вот этой бутылкой. – Он надолго прирос к горлышку. – Блевотина. – Жданова передернуло. – Капитан, а у нее ты был до Зискинда или после?

Он вдруг затрясся от смеха, бутылка вырвалась из руки и покатилась по крыше, оставляя на пыльном глянце влажный багровый след.

– А лицо-то у ангела будет твое, Капитан.

Он встал, его повело, он нагнулся к бутылке, хотел поднять, но пьяная пружина в ногах не дала ему устоять на месте. Смеяь и размахивая руками, Жданов дошел до самого края крыши, нога зависла над пустотой, он качнулся вперед, но удержался – то ли ветер подул в его сторону, то ли заступилась судьба.

– Эй, Капитан, раз все мы сыны Божии, значит, если я сейчас спрыгну, то меня, как Зискинда, – на чьих-то крылышках, да? А внизу подстелят перинку? – Он заглянул в пропасть. – Лучшее лекарство от акрофобии – плевать на всех с высоты. А еще лучше вот так. – Он завернул на живот полу своей дерюги и выпустил вниз струю. – Анна Павловна, где вы там? Извините, что слегка выпивши, но с вами сейчас будет говорить Господь Бог. Слушай, Анька, ты такого еще никогда не слышала. И гусару своему передай, когда спать с ним будешь ложиться. Не прелюбы сотвори – заповедь по счету… а, черт с ним, с номером, все равно не помню. И еще – это… Не пожелай жены искреннего твоего… Нет, постой, к тебе это не относится, жаль. – Он сел, свесил ногу вниз, потом откинулся на спину и задрал вверх подбородок.

Все это время Капитан смотрел куда-то вперед, поверх гарцующего над краем пропасти Жданова, словно видел там, вдалеке, тихий свет, и сад, весь светлый после прошедшего ливня, и капли, высыхающие на полдневных кустах. Лицо его было тихое.

– Капитан, – позвал его Жданов. – Утро уже, а мы с тобой еще живы. Странно. Сегодня я видел ее. У дерева. Еще там была змея. Я ее закрасил в зеленый цвет. Ты в детстве когда-нибудь приручал крыс?

Капитан поднял лежащую на боку бутылку, посмотрел на свет, там еще оставался глоток.

– Жданов, – сказал он, глядя сквозь дымчатую призму стекла, – у нее никогда не было детей, и мы ее дети. Это она сделала нас такими, какими мы стали.

– И поэтому…

– И поэтому мы все здесь. Мы ехали сюда не за ней, мы ехали для нее.

– Ее надо спасать?

– Не знаю, это не важно. И поздно. Да и к чему?

– А Дракула? Он что, по-твоему, ей Льва Толстого читает? Нет, Капитан, раз мы ехали для нее, то тут и говорить нечего. Идем. – Он поднялся и твердым шагом направился к лестничному колодцу.

Пожав плечами, Капитан посмотрел на каменные зубья стены, размахнулся, швырнул бутылку и двинулся за ним следом.

Пластинка кончилась, отпел итальянский бас, и сразу же заиграла другая.

Зискинд вздрогнул, из электрической полутьмы выпорхнула белая бабочка, протянула к нему свои легкие слюдяные крылья, обняла и тихонько потянула к себе.

Он обмер. Лицо Анны Павловны то уплывало далеко-далеко, то губы ее задевали своим дыханием его ледяную кожу, и домашнее, легкое, давно потерянное тепло грело сердце надеждой.

– Анна Павловна…

Он никогда не называл ее по другому – ни Аней, ни Анной, ни даже Анечкой, он и «ты» говорил ей всегда с сердечной заминкой, словно бы извиняясь, и вкладывал в него столько себя, что «ты» каждый раз звучало больше, чем «вы».

– Я все помню, сверчок. Не говори ничего, молчи.

Два года они промучались вместе, два года он строил храм для своей богини, два года она называла его сверчком, когда была добрая, и молчала, когда была злая, два года она терпела пурпур царских одежд, стирала тряпочкой пыль с километров библиотечных полок, пугалась долговязого Мефистофеля, который корчился гипсовым иероглифом со своей подставки в углу, два года она любила, терпела и ровно через два года сказала: «Сверчок, я тебя очень люблю, но лучше я буду жить на земле». Храм рухнул, белый античный камень растворился, как соль в воде.

Он молчал, ловя слюду ее рук, она кружилась вокруг него, и он неловко перебирал ногами, сбивался с такта, ступни прирастали к полу, он старался за ней успеть, не получалось, они были в разных мирах, и время в них было разное: одно – тяжелое, как больная кровь, другое – легкое, летучее, как воздух в апреле.

Он любил, она улетала, он топтался на одном месте, не говорил ничего, молчал. Он был счастлив.

– Бедный, пьяненький, все такой же. Помнишь Калинкин мост?

Капитан помнил.

Они медленно плыли в тяжелой от музыки полутьме, ее пальцы водили по его небритой щеке, по синему выцветшему якорьку на запястье, она дышала на его волосы, хотела сдуть серебряный налет времени, которое разделяло их, как серебряная океанская пыль разделяет тех, кто уходит, и тех, кто остался ждать.

– А помнишь…

Он поцеловал ее в подбородок.

Она закрыла глаза.

– Все такой же. Все ищешь остров…