Песенка для Нерона — страница 2 из 99

— Так и есть, Цезарь.

— О, думаю, мне надо посмотреть на них.

Германцы опустили портшез на землю, двери открылась и он вышел. И знаете что? Несмотря на то, что я висел, привязанный за руки, и едва мог дышать, я обо всем этом на мгновенье забыл, потому что этот тип — и я не дурак, я прекрасно понял, кто это — ну, не каждый день ты встречаешься с Императором Рима. А кроме того, он оказался полной копией моего брата Каллиста.

Я сказал — точной копией: на самом деле, когда они стояли рядом, различить их было просто. Ну, скажем, у Каллиста волосы были потемнее, не такая толстая морда, да и шея потоньше. Но все равно они были офигенно похожи, и Луций Домиций, увидев это, натурально охренел.

— Ну-ка быстро снимите его, — сказал он. — Чистое преступление казнить такого красавчика.

Понятное дело, все вокруг принялись ржать, как в театре, и по сей день я не уверен, на полном ли серьезе Луций Домиций приказал сержанту отпустить нас или просто пошутил. Сержант, однако, не стал испытывать судьбу — с прямым приказом императора Рима шуток не шутят. Он взлетел на крест, как хорек по водосточной трубе, и спустил Каллиста вниз так осторожно, как будто тот был фарфоровый.

Это было прекрасно, но не для меня.

— Эй! — заорал я. — А как же я?

Должно быть, в этом было что-то смешное, потому что все вокруг опять принялись ржать, а Луций Домиций посмотрел на меня и спросил:

— А это кто? Вон тот крысолицый чувак, слева. Он, кажется, чем-то очень огорчен.

— Это брат самозванца, Цезарь, — сказал кто-то, а Луций Домиций пожал плечами и выразился в том духе, что некрасиво спасать одного брата, а второго оставлять воронам, и в следующий же момент я стоял обеими ногами на земле (на которой уже никак не надеялся оказаться, вот уж точно). Как же меня стало тут колоть и щипать везде, где только можно — конечно, после того как я повисел на одних запястьях — но у меня хватило ума не разевать рта и не жаловаться. Удача — чудесная штука, и отпугивать ее не стоит.

* * *

Мы, греки, все время треплемся. Тем и прославились. Если вы бывали в Греции, то знаете, почему. Если не были… что ж, все очень просто: на самом деле Греция — это несколько пыльных клочков ровной поверхности, затерянных среди гор. Почвы на них с палец, а дождей не бывает. Чтобы просто выжить, нужно целыми днями лупить по засохшим комьям глины мотыгой. Поэтому если говорить о всяких путных вещах — типа там золота, серебра, мебели, одежды и хлеба настолько мягкого, что на нем нельзя править бритву — то их у нас немного.

Понятно, что когда у тебя нет практически ничего, жить становится совершенно незачем, если только не забыться в общении. Если не брать в расчет муравьев, то самые общительные существа в мире — это греки. Одно из моих самых ранних воспоминаний — это путешествие из нашей деревни в соседнюю по прямой, пыльной дороге между крохотных полей, лежащих по обе ее стороны. На каждом из этих полей торчал сгорбленный человечек, который, опершись о мотыгу, трепался поверх межевой стены с другим сгорбленным человечком. Говорю вам, болтовня греческих крестьян подобна гудению пчел: ее слышно издалека и куда бы ты не шел, она несется со всех сторон.

Спросите кого угодно, кто знает в нас толк и вы узнаете, что самые греческие греки — это мы, афиняне. Назовите какую угодно греческую черту, и можно биться об заклад, что в Афинах ее в два раза больше, чем где угодно еще.

У нас больше всех гор на квадратную милю, и наши горы самые сухие и скалистые. Мы круче всех в торговле и заключении сделок. Мы самые хитроумные, и самые хитрожопые тоже мы. Самые большие усилия ради того, чтобы жить, не ковыряясь в земле, предприняты нами. Мы самые разговорчивые. Афинское прошлое — самое славное и ослепительное среди прошлых всех греческих городов в мире. Никакого будущего, ради которого стоило бы проявить немножко хитроумия, но зато великое прошлое, которым мы ужасно гордимся.

Взять вот хоть нашу семью. Сейчас мы никто, но зато знаем своих предков на сотни и сотни лет назад, вплоть до невероятно знаменитого и потрясающе богатого комедиографа Эвпола из Паллены. После него семья катилась под гору, конечно, потрясающее богатство растратилось вместе с общественным положением, уважением и всем прочим. Но поскольку универсальный закон гласит, что отцы во всем превосходят сыновей и все сущее год от года становится все говеннее, мы никогда не ныли и не жаловались.

Когда я был маленьким, мы жили с дедушкой в Филе — это примерно так далеко от Афин, что если поселиться чуть дальше, то перестанешь быть афинянином. У деда была жалкая маленькая ферма, двенадцать акров или около того, раскиданных вокруг дома, и плюс к тому кабак. Кроме него там жили моя мать, мой брат Каллист и я, а также наши двоюродные братья Терион и Плут, сыновья дяди Адреста, который записался в легион и домой не вернулся. С детства я знал, что со мной и Каллистом что-то не так, потому что мы жили при кабаке, чистили лук и ходили за лошадьми, пока Терион и Плут работали в поле с дедушкой. Мы с братом принимали это как должное — ну, это вообще нормально для детей — а кроме того, чистить лук куда как проще, чем его выращивать, так что мы не парились. Но всегда было понятно, что когда дедушка умрет, нам наладят пинка под задницу и мы отправимся в мир, а Терион и Плут поделят между собой ферму и кабак. К счастью для нас, дедушка ухитрился продержаться до шестидесяти пяти, когда Каллисту исполнилось семнадцать, а мне — шестнадцать. Когда же дедушка наконец подвернул боты — мне он всегда нравился, несмотря на скверный нрав — Терион получил землю, Плут — кабак, а нам досталось по паре сандалий, по плащу, по караваю хлеба каждому и одно направление на двоих — в город.

Мать вся рыдала, когда мы покидали дом, но зная ее, мы не очень-то переживали по этому поводу и двинулись прямо в Афины, чтобы найти удачу и славу.

Когда мы туда добрались, запасы удачи как раз исчерпались, но прославились мы практически мгновенно — в основном среди сержантов стражи и охранников рынка. Я почему-то всегда верил, что у меня талант к воровству. Не знаю уж, откуда я взял эту веру — может быть, какой-то бог, сука, вложил мне ее в голову — но очень скоро я убедился, что горько заблуждался. Правда заключалась в том, что я не был прирожденным вором. Если на то пошло, то я находился где-то на две-три отметки ниже среднего. Это ужасный позор, и я был бы очень рад ошибаться, но факт остается фактом.

Причем не то чтобы я замахнулся на что-то не по чину. Первое, что я попытался спереть, было яблоко. Это яблоко я могу представить сейчас так же ясно, как когда его увидел. Оно было маленьким, сморщенным, немножко овосковевшим за зиму, и в тот день, когда мы с Каллистом в первый раз оказались в городе, лежало на самом краешке прилавка на главном рынке Афин. Последние остатки хлеба мы прикончили накануне вечером, денег у нас не было вообще — как и идей, где их раздобыть — и вдруг я увидел это яблочко, прямо у себя перед носом. Казалось, никого оно не интересует. Продавец препирался с какой-то теткой насчет гнилого граната, а народ вокруг прислушивался к спору, как это в обычае у греков. Казалось, всего-то и надо навалиться на прилавок, заложив руки за спину, ухватить яблочко и пойти себе восвояси. Всего-то делов. Трехлетний ребенок справится.

Да, но я не был трехлетним ребенком. Дети могут довороваться до убийства без каких-то проблем, потому что они такие милые и невинные, что их не заподозришь ни в чем. Меня же подвело собственное лицо. Я выгляжу, как вор — очень многие говорили мне об этом, и я подозреваю, что как раз потому-то и вообразил себя вором — да к тому же я страшно волновался: как-никак, первая попытка — ну, то есть, не в кругу семьи. В результате, как только я обхватил яблоко липкими мизинцами, огромная, с противень, рука обрушилась мне на плечи и какой-то клоун принялся орать на весь рынок, взывая к страже.

Как выяснилось, продавец, который спорил с теткой, был хозяином соседнего лотка, а тот, которому на самом деле принадлежало мое яблочко, сразу меня приметил.

Вот так, не успев войти в город, я оказался в каталажке при рынке, где я мог вдоволь сожалеть, что не остался в Филе и не умер там от голода, потому что если уж тебе суждено умереть ужасной смертью, лучше делать это среди друзей. В этот момент я в полный рост жалел себя, а заодно психовал по поводу драгоценного братца, бросившего меня в беде — как только начались проблемы, он каким-то образом сделался невидимым. Я как раз составлял список грубых слов, которыми собирался назвать его при нашей следующей встрече на том берегу Стикса, когда сержант — длинный, тощий корсиканец — просунулся в камеру и сообщил, что ко мне пришли.

Посетителем, конечно, оказался Каллист, только его было не узнать. На нем была потрясающая зелено-оранжевая туника, вышивка по рукавам, все дела. На ногах у него были пятидесятидрахмовые сандалии, а с головы прямо капало дорогущее масло, которое воняло фиалками и немытыми подмышками. В общем, он поблагодарил сержанта зычным, властным голосом и дал ему драхму.

— Это он? — спросил сержант.

Каллист вздохнул.

— Боюсь, что да, — ответил он, и в его голосе было столько печали и разочарования, что можно было разрыдаться. — Что ж, — продолжал он. — Я могу только извиниться. Это уже третий раз с тех пор, как мы сошли с корабля в Коринфе. Я все время твердил ему, что с ним будет, если он не возьмет себя в руки, да только он не слушал. На самом деле, это такая болезнь.

Сержант скорчил рожу.

— Тебе надо продать его поскорее, — сказал он, — пока он не наделал дел.

— Знаю, — Каллист щелкнул языком, как это делают богачи. — Но не могу, в том все и дело. Видишь ли, он был любимчиком моего бедного отца, а я обещал, когда он лежал при смерти, что я присмотрю за бедолагой и постараюсь держать его под присмотром, — он потряс головой, разбрызгивая масло по дощатому полу. — С моей стороны было бы непорядочно не попытаться компенсировать затруднения бедного лоточника. Как ты думаешь, десяти драхм будет достаточно?