Что, спрашивал я себя неоднократно, происходит с мисс Гревилль? По отношению ко мне и маме она была еще более приветливой, оживленной и благожелательной, чем когда-либо. И все же маме казалось, что за этой расточительностью добрых чувств кроется что-то гнетущее. Сначала маме было приятно получать приглашения на эти маленькие чайные вечеринки и даже поиграть и попеть там. Но теперь, возвращаясь из Уинтона, усталая и подавленная, она явно не была настроена на подобное веселье, и только однажды в предыдущие шесть месяцев, когда мисс Гревилль развлекала своих подруг из школы Святой Анны вечерним музицированием, мама с неохотой приняла в этом участие, да и то потому, что чувствовала себя обязанной исполнить что-то или, по крайней мере, поаккомпанировать виолончели мисс Гревилль. После этого она вернулась в депрессии, явно не желая подобным образом общаться в дальнейшем. Трудно было избежать вывода о том, что чем настойчивее мисс Гревилль предлагала тесные дружеские отношения, тем упорнее моя мама избегала их, но не открыто, а скорее осторожно, как бы стремясь умерить эти поползновения. Я особенно отмечал эту сдержанность в маминой манере по воскресеньям, когда мисс Гревилль, одетая для церковной службы в роскошный кремовый, с высокой талией костюм и огромную пеструю шляпу поверх шиньона, с зонтиком в руках, затянутых в белые перчатки, источая слабый запах пармских фиалок, поднималась к нам за одобрением своего вида.
– Это мне подходит? Как я вам, Грейс? На меня обратят внимание?
Оглядев эту пышную, нарядную стать, мама сдержанно отвечала:
– Да, на вас, конечно, обратят внимание.
– И я так считаю. – Мисс Гревилль самоуверенно улыбалась. – А почему бы и нет, дорогая Грейс?
Конечно, мисс Гревилль всегда была усердной прихожанкой, а ее склонность к необычным нарядам не была для меня секретом, но в этих тщательно продуманных воскресных туалетах наверняка крылось какое-то значение, которое до сих пор ускользало от меня. Тем не менее я, в отличие от мамы, приветствовал непонятные пристрастия мисс Гревилль, независимо от того, в какой форме они проявлялись. Мало того что я действительно восхищался ею – «равнялся на нее», вот, пожалуй, самое подходящее выражение на сей счет, – я слишком хорошо знал, что она сделала для меня. И я смел надеяться, что она сделает еще больше. Действительно, ее интерес ко мне казался теперь единственным шансом обрести то, чего я больше всего желал.
Я держал эту мысль в голове, когда в один из мартовских дней, как это иногда случалось, мне посчастливилось узнать, что мисс Гревилль у себя дома. И подавался ланч. Радуясь тому, что мне не нужно на сей раз довольствоваться холодным рисовым пудингом, я умылся и тщательнейшим образом причесался, прежде чем войти в столовую. Мисс Гревилль приветствовала меня яркой одобрительной улыбкой. Если в нашей части дома царила печаль, то здесь, конечно, все было с точностью до наоборот. Мисс Гревилль в эти минувшие, ужасные для нас месяцы была постоянно в приподнятом настроении.
– Отлично выглядишь, Кэрролл, – одобрительно заметила она, когда я пододвинул для нее стул. – И правда отлично. Совсем другой человек по сравнению с тем захудалым мальцом, разбившим окно… Сколько лет прошло?
– Четыре года, мисс Гревилль.
Я не помню, о чем зашел у нас разговор после такого многообещающего начала. Не сомневаюсь, что он был интересным, так как эта замечательная женщина обладала необычайным даром затрагивать самые неожиданные темы и даже научила меня отвечать самым благовоспитанным образом и, разумеется, с толком. В тот день, однако, я поначалу был слишком занят прекрасно зажаренной говядиной, чтобы слышать все, что говорила мисс Гревилль. Однако разговор в конце ланча моя память сохранила полностью, вплоть до каждого слова. По своей давней привычке мисс Гревилль подошла с чашкой кофе к окну и, задержавшись там дольше обычного, вернулась к столу с очевидным намерением продолжить разговор.
– Ты исключительно благоразумен, Кэрролл… – начала она, глядя на меня пристально, но дружелюбно.
– Разве, мисс Гревилль?
– …и, благодаря мне, хорошо воспитан. Как часто в минуты нашей откровенности ты видел, как я подходила к окну, но ни разу не спросил меня почему.
– Это было бы невежливо с моей стороны, – подыгрывая ей, пробормотал я, как обученный сморчок. Ради жареной говядины, на вторую порцию которой уже косил глазом, я был готов трижды быть сморчком.
– Но ведь тебе было любопытно? – нажала она, не желая уходить от этой темы. – Признай, что ты на это реагировал.
Не зная, какой ответ будет в моих интересах – да или нет, я в конце концов склонил голову и, руководствуясь здравым смыслом, сказал:
– Мне было любопытно, мисс Гревилль.
– Но ты не догадался?
– Я подумал, что вы ждали друга, который каждый день проходил здесь.
– Молодец, Кэрролл!
Казалось, ей так понравилось мое умозаключение, что вечная потребность покрасоваться побудила меня продолжать:
– И кто бы это ни был, он, естественно, видит вас в окне.
Она улыбнулась:
– Но все это не имело бы смысла, если бы не обмен взглядами. Человеческие глаза, Кэрролл, как средство общения более выразительны, чем язык. К тому же более проницательны и правдивы. Язык может лгать, глаза – никогда. Еще говядины?
– Пожалуйста, мисс Гревилль.
Пока я был занят еще одним сочным куском мяса, она продолжала рассеянно играть со своим длинным, из бусин слоновой кости ожерельем, а на ее губах время от времени появлялась странная сдержанная улыбка.
– Ты, конечно, знаешь мистера Лесли, нашего викария в церкви Святого Иуды.
– Конечно, мисс Гревилль. Я часто вижу его на улице. Помните, он еще остановился и говорил с нами в тот первый день, когда вы вернулись с Глен-Фруина? В тот день, когда мы нашли morio.
– Конечно. Тебе он понравился?
– Он мне показался ужасно приятным молодым человеком.
– Нет, Кэрролл, «приятный» – не то слово. Оно такое жалкое. Очаровательный, если угодно, умный, отзывчивый, красивый. И не такой уж молодой. Он придет на чай в следующую субботу. Я хочу, чтобы твоя мама познакомилась с ним.
Наступила многозначительная тишина. Когда я закончил скатывать салфетку, надеясь продеть ее в серебряное кольцо для возможного использования в будущем, моя наставница благосклонно посмотрела на меня:
– Сколько тебе лет, Кэрролл?
– Тринадцать, мисс Гревилль.
– Как я уже говорила, ты стал другим. Фигурально выражаясь, я считаю тебя своим собственным творением. И я хочу, чтобы ты это понял. Независимо от того, какие перемены могут произойти в ближайшем будущем, я хочу что-то сделать для тебя.
Внезапно я почувствовал, как у меня заколотилось сердце. Правильно ли я истолковал ее слова или просто дал увлечь себя своими ожиданиями? Конечно, вопрос о том, сколько мне лет, был задан неспроста. Она часто говорила, что четырнадцать лет – это подходящий возраст для… Я не осмелился спросить, но моя мечта заставила меня выдавить:
– Может, отправить меня в приличную школу, мисс Гревилль?
Она сделала энергичный жест молчаливого согласия.
– Ну а что еще, Кэрролл? Очень хорошая школа… – Затем, заметив идиотский блеск в моих глазах, быстро добавила: – Нет, не здесь, Кэрролл. Боюсь, в здешнем заведении тебе будет не очень-то комфортно. Ты должен пойти в школу соответственно своей конфессии.
– Может быть… Роклифф… Мисс Гревилль?
– Зачем нам посылать тебя в Ирландию? Если ты настаиваешь на иезуитах, тебе больше подойдет Йоркшир в Амплхерсте, это по-своему очень даже неплохое учреждение.
Амплхерст! Там, без сомнения, была лучшая католическая государственная школа. Ошеломленный, я смотрел на нее сияющими глазами.
В тот день я так и не смог прийти в себя, не смог вернуться размечтавшейся душой в темницу зловонного класса на Клей-стрит. Я просто прогулял уроки – надел старые шорты и майку для долгой пробежки под дождем. Я любил бегать и считал, не без некоторых оснований, что умею бегать быстро. Эти долгие кроссы по пересеченной местности, на которые меня подвигла мисс Гревилль, как и утренние обливания холодной водой, которые, преодолевая дрожь, я терпел, означали не только лишь мою преданность наставнице, но и ее авторитет – она навязала мне режим, вполне чуждый моей природе, но соблюдая который я теперь получал удовольствие. Пробегая мокрыми окольными дорожками, прыгая через лужи, как будто каждая из них была Бичерс-Бруком[78], я тщетно надеялся наткнуться на Скотт-Гамильтона, дабы в миг встречи дать ему понять, какие блестящие перемены грядут в моей судьбе.
Когда я вернулся, мама была раздражена. Она пораньше вернулась на поезде и готовила на плите ужин.
– Ой, мама, опять бобы! – запротестовал я.
Она холодно посмотрела на меня:
– Где ты пропадал? И промок насквозь.
– Не сердись, – сказал я ей великодушно. – Я сейчас переоденусь. И потом, дорогая мама, у меня для тебя интересные новости.
Несколько минут спустя, когда мы сидели в нише за нашим узким столом, я с жаром пересказал свой разговор с мисс Гревилль. Мама, глядя перед собой и время от времени делая глоток чая из чашки, молча выслушала меня. Но когда я наконец, как своего рода постскриптум, передал ей приглашение мисс Гревилль на субботу, она тревожно воскликнула:
– И там будет мистер Лесли?
– Конечно. Почему ты так удивлена? Разве ты не знаешь, что мисс Гревилль и он – большие друзья? И каждый день в час ланча они улыбаются друг другу в окно.
Мама хотела что-то сказать, но сдержалась и промолчала. Однако выражение ее лица оставалось довольно странным. И это, и то, как она восприняла мое известие, обидело меня. Я не предложил вымыть посуду и вместо этого отправился в свою комнату.
Что могло быть не так между мисс Гревилль и мистером Лесли? Было до боли очевидно, что мама расстроена идеей этого приглашения и не хочет его принимать. Естественно, для меня не были секретом странности мисс Гревилль. Они, особенно на ранних этапах наших отношений, очаровали меня. Ее необычная личность и пугала, и будоражила, так что я стал считать ее блестящим эксцентриком и по этой причине был готов принять ее неординарное поведение. Но в приглашении приходского священника на чай не было ничего необычного. Тогда в чем проблема? Я бы совсем не удивился, если бы она вместо уважаемого господина Лесли пригласила кого-нибудь вроде Буффало Билла