– Entschuldigen Sie, mein Herr, können Sie mir zeigen wo der nachste Abort ist? (Извините, сэр, не можете ли вы показать-мне-где-ближайший-туалет?)
– Zimmermädchen, ich glaube unter meinem Bett ist eine Maus. (Горничная, мне-кажется-что-под-моей-кроватью-мышь.)
– Весьма убедительно, доктор. Весьма. – Это прозвучало от одного из тех непробиваемых типов. – Можем ли мы спросить, как вы приобрели такие языковые навыки?
– В основном при изучении легочных заболеваний по оригинальным немецким учебникам, – прожурчал я, зная, что взял банк, еще до того, как после короткого совещания, пока я ждал снаружи, они снова позвали меня, дабы поздравить и горячо пожать мне руку.
Разумеется, это было абсолютно постыдное действо. Пошлое, презренное, непотребное, совершенно непорядочное. Но когда ты чуть ли не стоял в очереди за пособием по безработице и когда тебя пинали семь лет подряд, то твое представление об этике становится несколько смазанным. И хотя утром я готов был восклицать «Mea culpa, mea maxima culpa»[138], в тот же самый день я радостно упаковывал свою сумку для отбытия в Шлевальд. В конце концов, по своему обыкновению, я мог бы попробовать оправдаться. Иезуиты, которые отчасти несли ответственность за мое обучение, когда я был еще очень молод, вдохнули в меня самый практичный из своих принципов: что якобы цель оправдывает средства. И, используя данные мне средства, дабы произвести впечатление на этих достойных йоркширских джентльменов, я всего лишь применил надлежащие действия ради достижения надлежащей цели.
Таким образом, по крайней мере на данный момент, я счастливо пребывал здесь, в Шлевальде, благополучно встав на якорь в лечебнице Мэйбелле, дыша восхитительным горным воздухом и посматривая вокруг чуть ли не взором собственника. Это был один из тех прекрасных альпийских дней, когда полупрозрачный голубой свет заливал окрестности. На пастбище перед лечебницей, стоявшей высоко на южном склоне, осенние крокусы, со все еще раскрытыми лепестками, красили цветными пятнами ярко-зеленую траву, по которой устремлялись вниз, к реке, ручейки холодной прозрачной воды. В сосновом лесу за долиной игрушечный поезд, бегущий в Давос, начал медленный головокружительный подъем и встал, встретившись на крутом повороте с собственным хвостом: казалось – чтобы раскочегарить пары́, а на самом деле – чтобы пропустить встречный давосский поезд. Выше, на скале Гочнаграт, легкая россыпь раннего снега уже отмечала закат, превращаясь из золотой в насыщенно-розовую. В отдалении и намного ниже, крошечные по сравнению с горой, крыши деревни Шлевальд выглядели нарядно, а точнее – gemütlich[139]. Если отбросить пышные описания, это было тепленькое местечко, и, вспоминая те шахтерские жилища, те абсолютно голые, без единой травинки, отвалы шлака, те круглосуточные звонки в больницу и тот голос из захолустной оперы, каркающий в твое полуразбуженное ухо: «Ах, дохтур холостой, я смерть как виноватая, что снова вас вызываю, но мне ни в жисть не вытащить голову этой сволочи», то здесь, пожалуй, было так же умиротворенно, как после хорошей дозы транквилизаторов. Мне нравилось это место, – по правде сказать, я был в восторге от него.
Молодая луна, бледная, как ломтик эмменталя, уже скользила в нескудеющем свете над хребтом, а издалека внезапно зазвучал альпийский рог. Это пастух сидит у своей одинокой хижины на верхних пастбищах с нелепой шестифутовой деревянной трубой, которая, как и шотландская волынка, своим звуком невыносима для барабанных перепонок, но ее голос, плывущий с холмов, полон магии. Вот опять он возник, вибрируя в неподвижном воздухе. Он берет тебя за живое своей глубокой протяжной печалью, теряясь вдалеке, заглушаемый вершинами. Он порывает с тобой, и внезапно ты тоже потерян. Ты погружаешься в себя, и есть шанс, что какая-то тайная мука выпростается из твоего подсознания.
У меня она одна и та же – как пытка и мистика: я на темной пустой улице неизвестного города и в мертвой тишине ночи слышу шаги за спиной, медленные, настойчивые, угрожающие. Я не могу обернуться и выплеснуть этот страх непонятного преследования, пока внезапно не залает собака, и все это по-прежнему со мной.
О, избавься от этого, Кэрролл, и оставайся счастливым. Никому не интересна твоя маленькая личная фобия, по крайней мере пока. Пришло время вернуться к чаю и сырнику с яйцом и хлебной крошкой.
Затем, повернувшись, я увидел, как кто-то прошел через сторожку – Ганс, сын почтмейстера; он ускорил шаги и теперь махал мне чем-то, что держал в руке. Письмом.
– Срочное, Rekommandiert[140], Herr доктор.
Вероятно, это был мой ежемесячный оклад чеком, на сей счет у швейцарской почты не бывает сбоев.
Он делал вид, что запыхался, а поскольку, расписываясь в квитанции, я был благодушно настроен, то сказал ему подождать и вошел в свою гостиную с окнами на террасу. Это была маленькая приятная комната, с теплым красным ковровым покрытием, прочной, хорошо полированной, удобной мебелью, обтянутой коричневым полубархатом, а на столе, благодаря заботам Хозяйки, стояла ваза с фруктами из кантона Вале: абрикосы, груши, яблоки и вишня, которых было вдосталь в этот сезон.
– Лови, Ганс.
Я бросил ему из окна большое яблоко сорта «голден делишес».
Я был уверен, что он не станет его сейчас есть, как истинный маленький швейцарец, для которого владение чем-либо – это не «девять десятых закона», а все десять[141], он отнесет яблоко домой, начистит и будет хранить по крайней мере до воскресенья. Он ушел, сказав мне: «Vielen Dank[142], Herr доктор», а я посмотрел ему вслед.
Затем я глянул на письмо и чуть не упал. Это было невозможно! На конверте стояла печать Ливенфорда, этого самого отвратительного, почти смертоносного слова, с которым во всех его коннотациях, как я надеялся, навсегда покончено. С явной неохотой я открыл конверт. Да, от моего старого друга Фрэнсиса Энниса.
Мой дорогой Лоуренс,
я должен попросить прощения за то, что не смог поздравить тебя прошлым летом с новым назначением. В «Уинтон геральд» об этом был очень приятный маленький абзац. Позволь сейчас, пусть с опозданием, пожелать тебе всяческих успехов в твоем новом и весьма достойном начинании.
И теперь я испытываю некоторую робость. Ибо вынужден просить тебя об особой услуге.
Уверен, что ты помнишь Кэти Консидайн, очень милую подругу дней нашего отрочества, которая вышла замуж за Даниэля Дэвигана и совсем недавно трагически овдовела. Да, Лоуренс, это был образцовый брак, яркий пример настоящего супружеского союза. Уход Дана стал для нее страшным ударом. Ты, может быть, читал в газетах известие и некролог об этом два месяца назад, – по крайней мере, здесь это всех взволновало. А затем, увы, случилась еще одна напасть для несчастной вдовы. Единственный ее ребенок, Даниэль, без сомнения замечательный и исключительно умный маленький мальчик, всего семи лет, совсем занемог. Очень бледный, с увеличенными шейными железками и, боюсь прямо утверждать, с подозрением на туберкулез. Канон Дингволл, хотя он уже на пенсии и все еще в инвалидном кресле после очередного незначительного инсульта, проявил большой интерес к мальчику, развил его во всех отношениях – фактически Даниэль на два класса опережает свой возраст, – и Канон всерьез занялся этой проблемой с доктором Муром, который сразу предложил, чтобы мальчик побыл какой-то срок – надеемся, что краткий, – в санатории. Предложить – это хорошо, но мало: здесь, согласно новой системе здравоохранения, придется добрых шесть месяцев ждать, пока для Даниэля найдется какое-то место. Но и тогда всего лишь в Грампианских горах, которые, смею сказать, не идут ни в какое сравнение с вашими солнечными Швейцарскими Альпами.
Поэтому было решено, что Кэти отвезет мальчика в Швейцарию и посвятит себя его лечению. Два дорогих паломника, видимо, улетают отсюда во вторник на следующей неделе, 7 октября, и прибудут в аэропорт Цюриха в 5:30 вечера, а поскольку у них нет знакомых в этом городе, отчего они могут совершенно растеряться, я полагаюсь на тебя – по крайней мере, на то, что ты их встретишь. Если затем ты ничего не сможешь предпринять, то хотя бы проводи их в Давос, где у них есть адрес от доктора Мура. Но, Лоуренс, если просто по-человечески, не возьмешь ли ты на себя заботу о них – может, найдешь место для Даниэля в своей лечебнице и восстановишь его здоровье? Пожалуйста! Ради мальчика. Бог благословит тебя за это, Лоуренс, и мы, все твои добрые друзья в Уинтоне, никогда не перестанем благодарить тебя.
Медленно я еще раз перечитал письмо, слегка вздрагивая от этих «дорогих паломников», а затем инстинктивно скомкал его в руке, сильно и плотно. Что за дерьмо! Как все это страшно некстати! Откопать меня ради «старых добрых времен», заранее поблагодарить, заверить, что старые добрые Небеса благословят меня. И испортить мне вторник в Цюрихе, единственный день недели, когда Шведские авиалинии, как правило, не совершали регулярных рейсов.
И все же как я могу отделаться от Энниса. Подпортить свою репутацию. Мне придется как-то помочь, – в конце концов, это ведь ненадолго. Я подумал, что должен справиться с этим, но, как всегда, я займусь этим спокойно, с холодной головой и трезвым умом.
Глава вторая
Сестра-практикантка вошла с чайным подносом ко мне в гостиную, в это укромное логово с ковром и мягким креслом перед дровяной печью, облицованной бело-голубым кафелем. Это была свежая деревенская девушка из Вале, приятно пахнущая молоком и с хорошо сформированными молочными железами, – выходя, перед тем как закрыть дверь, она всегда взглядывала на меня через плечо, не совсем по-коровьи. Но сегодня я не смог ей ответить, равно как ароматному запаху свежеиспеченных сырников не удалось развеять моих тяжелых дум. Да, письмо было неприятностью, сокрушительной неприятностью, оно расстроило меня, вернув к тому периоду в моей прежней жизни, о котором я никогда не вспоминал без надобности.