– Да, мадам, – скромно признал отец, уверенный в том, что хорошо выкрутился.
Стоя непринужденно, чуть ли не улыбаясь, он совершенно не подозревал о таинственных, однако методично падающих каплях – каплях воды от форели, уже образовавших довольно большую лужу как раз между его ботинками. Сердце мое замерло. Она видела это? И как, о боже, она на это среагирует?
– Итак, ваш партнер интересуется орхидеями… – Она помедлила. – Я думала, что голландцы выращивают лишь тюльпаны.
– Конечно тюльпаны, мэм. Целые поля. Но и орхидеи тоже.
Призрак улыбки на губах леди Мейкл обнадежил меня. Увы, это была иллюзия.
– Тогда пошли, – решительно сказала она. – Я покажу вам свою коллекцию, и вы можете все о ней рассказать вашему любителю-минхеру.
– Но, мэм, я лишь полагал, что вы назначите встречу, – возразил отец. – Мы и думать не могли о том, чтобы беспокоить вас в воскресенье.
– Всему свое время, мой дорогой сэр. На самом деле я настаиваю на своем. Мне небезынтересно посмотреть, как вы оба будете реагировать на мои орхидеи.
Отец впервые выглядел абсолютно растерянным, словно утратившим дар речи. Но пути назад не было. Наша чичероне, то бишь гид, повела нас по аллее вдоль террасы перед внушительным особняком прямо в оранжерею – в это примыкавшее к дальнему крылу дома огромное стеклянное сооружение в викторианском стиле, декорированное выкрашенной в белый цвет металлической конструкцией. Мы вошли в этот хрустальный дворец через двойные стеклянные двери, которые были за нами тщательно закрыты, и, встреченные потоком влажного воздуха, мы сразу очутились в тропиках. Высоченные пальмы поднимались до самой крыши, перемежаясь с гигантскими папоротниками, распростершими огромные стебли над моей головой, тут же были банановые деревья с гроздьями и кистями миниатюрных плодов, странные переплетенные лианы, колючие юкки, большие водяные лилии в бассейне, размером с чайные подносы, масса роскошных растений, о названиях которых я даже не мог гадать, и среди всего этого, вызывающе пестрые, сияющие, как прекрасные птицы джунглей, – орхидеи.
Будь я в нормальном состоянии, как бы я восхищался этой волшебной материализацией многих своих мечтаний. Даже сейчас я еще помню то возбуждение. Я удивленно глазел вокруг, как в грезе следуя за нашей дамой, которая, переходя от экспоната к экспонату, в почти приятной манере показывала отцу свою коллекцию. Было жарко, ужасно жарко. Я уже начал потеть. Во все стороны разбегались трубы, испуская порции пара, и не знаю, так ли это, но мне от перенапряжения казалось, что там, где особо интенсивно подавалось тепло, наша дама вынуждала отца останавливаться, дабы он выслушал ее и все рассмотрел. Впервые с тех пор, как мы вошли, внимательно посмотрев на него, я увидел, что он страдает. Да, жестоко страдает в своей тяжелой шерстяной одежде. Крупные капли пота стекали по его лицу, которое своим цветом если еще не походило на мамины сэндвичи с томатами, то уже приобрело тона тушеного ревеня.
– Может, вы встали близковато. Не хотите ли снять плащ?
– Благодарю вас, мэм, спасибо, нет, – поспешно сказал отец. – Мне абсолютно удобно. Я люблю тепло.
– Тогда взгляните на эту совершенно исключительную каттлею. Вон там… наклонитесь над трубами, чтобы рассмотреть ее получше.
В отличие от других орхидей, о запахе которых мы пока оставались в неведении, эта каттлея, вероятно, источала ни с чем не сравнимый аромат. Короче, когда отец наклонился над ней, от нее пахнуло рыбой.
Меня снова охватил ужас. Нашу форель, привыкшую к холодным водам океана, совершенно не устраивало это экваториальное пекло.
– Красивая… невероятно красивая… – Едва ли отец осознавал, что он говорит, тайком вытирая мокрый лоб тыльной стороной руки.
– Мой дорогой сэр, – озаботилась наша мучительница, – вам явно нехорошо от жары. Я настаиваю на том, чтобы вы сняли этот тяжелый плащ.
– Нет, – глухо пробормотал отец. – Дело в том, что… мы действительно благодарны, но… важное дело… уже поздно… время поджимает… мы должны идти…
– Чепуха! Я этого не допущу. Вы не посмотрели и половины моих сокровищ.
И пока наша собственная температура все поднималась, а тропический зной все набирал силу, эта маленькая страшная дама заставила нас совершить медленный удушливый обход всей своей оранжереи – стоя внизу, она вынудила нас даже подняться по спирали белоснежной железной лестницы до самой крыши, где смертельная жара, с каждым шагом становящаяся все невыносимей, преподнесла нам мираж, панорамой которого мы наслаждались, полагая, что видим перед собой темно-зеленую морскую ширь с прохладными манящими волнами, в которые отец, во всяком случае, охотно бы окунулся.
Наконец она открыла двойные застекленные двери. Затем, когда мы стояли, измотанные, на благословенном свежем воздухе, она одарила сначала меня, а потом отца мрачноватой, но в то же время как бы любезной улыбкой.
– Не забудьте передать мои приветствия вашему голландскому другу, – сказала она почти доброжелательно. – И на сей раз можете оставить себе эту рыбу.
Весь путь по аллее отец молчал. Я боялся поднять на него глаза. Сколь ужасно, должно быть, он чувствовал себя в своем унижении – сокрушительном унижении человека, которого я до сих пор считал всесильным, способным выходить из самых неловких и отчаянных положений. Вдруг я с испугом услышал, что отец смеется, – да, он смеялся. Я думал, он никогда не остановится. Повернувшись ко мне с видом соумышленника, он дружески хлопнул меня по спине:
– А старушенция утерла нам нос, сынок. И будь я проклят, она мне понравилась.
Этими несколькими словами он вернул себе свой статус. Моя вера в него была восстановлена. Таким он и был всегда, мой отец, извлекающий победу из поражения. Но как только мы добрались до дому, он приложил палец к губам и опустил левое веко:
– И все-таки маме мы ничего не скажем.
Глава пятая
Я помирился с Мэгги и восстановил отношения с ней, за что потом имел все основания благодарить свою маму. Консультируясь с ней по поводу наиболее подходящих средств для искупления своей вины, я получил от нее совет потратить свой субботний пенс на то, что больше всего нравилось моему другу Мэгги, которую я предал. Я, соответственно, купил за полпенса в «Лаки Гранте» мятного драже в полоску, несколько цветных переводных картинок и пришел с этими подарками в ее дом на дальнем конце железнодорожной линии.
Она сидела у мерклого огня в маленькой, с каменным полом, темной кухне, где пахло мылом. У нее болело горло, и она обмотала шею шерстяным чулком, заколов его булавкой. Возможно, из-за этого она встретила меня кротко, так кротко, что я расплакался в приступе раскаяния. За эту слабость Мэгги мягко упрекнула меня словами, которые я так и не забыл и в которых было столько горькой правды, что я должен воспроизвести их буквально:
– Ох, Лори, мальчуган, ты ужасный плакса. Чуть что – твой слезный мешок уже наготове.
Матери Мэгги, к моему большому облегчению, дома не было, поскольку я ее не переносил, и не только потому, что она изводила Мэгги, но и потому, что, называя меня «лапочкой» и прочими ласковыми словами, что было, как я понимал, чистым притворством, она старалась своими коварными вопросами выпытать у меня хоть что-то про нашу семью – вроде того, ладит ли моя мама с отцом, сколько она заплатила за новую шляпку и почему мы ели рыбу в пятницу.
Весь тот день мы с Мэгги сидели за деревянным столом и, посасывая черно-белые шарики мятного драже, переводили цветные картинки на руки. Дабы скрепить возвращение нашей дружбы, я дал Мэгги кулон, который, по моим словам, вылечит ее горло. На самом деле это была маленькая серебряная медаль Святого Христофора[16], размером и формой с шестипенсовик, но, поскольку я не решился сказать, что она имеет отношение к религии, я назвал ее талисманом. Мэгги, которая любила талисманы, была в восторге и, когда мы прощались, все заверяла меня, что мы снова друзья.
Несмотря на наши взаимные обеты, в ту зиму я редко видел Мэгги. Мой бедный друг, она никогда не была свободна. Тем не менее, сидя за домашним заданием, я с удовлетворением слышал краем уха разговоры родителей о том, что для Мэгги готовится нечто хорошее, отчего ей станет только лучше.
По мере того как наша жизнь улучшалась, отец все чаще стал настаивать, чтобы мама подыскала кого-нибудь себе в помощь по дому. Ему никогда не нравилось наблюдать, как она что-то чистит или подметает, хотя, должен признаться, сам он редко предлагал свою помощь в таких начинаниях. Но маме, в чем я абсолютно убежден, несмотря на кажущуюся абсурдность такого утверждения, нравились домашние заботы, и она испытывала глубокое удовлетворение оттого, что в доме все чисто, все блестит и все на своих местах. Она была «домовитой» – так это называется у шотландцев, и я хорошо помню, как в те дни, когда она мыла полы в кухне и кладовой, мне приходилось снимать обувь и ступать в чулках по расстеленным газетам. Прежде она отвергала предложения отца, но теперь два обстоятельства повлияли на ее настрой: для игры на новом пианино требовалось беречь руки, а Мэгги, которой исполнилось уже четырнадцать лет, в конце месяца оканчивала школу.
У матери было чуткое сердце. Она жалела Мэгги и любила ее. Теперь она высказала предложение отцу, которое он немедленно одобрил, а мне выпала роль посредника, когда мама сказала:
– Лори, дорогой, когда увидишь Мэгги, скажи ей, что я хочу поговорить с ее матерью.
На следующий день, когда Мэгги остановилась у нашего дома во время обеденного перерыва, чтобы сказать, что ее мать заглянет в субботу вечером, мама воспользовалась случаем поговорить с ней. Естественно, я не присутствовал на собеседовании, но выражение лица Мэгги, когда она уходила от нас, было гордым и счастливым. В школе в тот же день она вела себя совсем по-другому, была полна самоуважения и чувства собственного превосходства, когда, остановившись, чтобы послать мне улыбку, сказала своим одноклассницам, которые не знали гнета этих бесконечных бидонов с молоком, что она будет у нас служанкой, со своей маленькой спальней наверху, получит новое платье и хороший заработок.