Что это накатило на него, почему он шел, спотыкаясь, маленькими шажками? Какие такие важные вещи нашел он в чужом доме, что весь груз мечтаний и волшебства спал с него, как пелена с глаз? О нет, ничего значительного или особенного ему не встретилось. Он видел узкую комнату, где теснились кровать, стол, комод, шкаф, софа, покойники и святые. Воздух комнаты был пронизан неприятным запахом пищи с кухонной плиты. Запах всех многочисленных квартир этого дома, мимо которых проходишь, – будто запах изо рта. Он познакомился со старой женщиной, которую Эрна называла мамой и которая, однако, носила войлочные домашние туфли и передник, как дешевая прислуга, и едва успела стянуть перед гостями платок с головы. Эта «мама» была вовсе не мама, а мать. Затем он услышал плач Эрны и уловил несколько темных обрывков возбужденного разговора. Поможет ли фрау Тапперт дочери? Это оставалось в высшей степени сомнительным. После своих признаний Эрна вовсе не казалась несчастнее и безутешнее, чем когда впервые появилась перед Хуго. Что означала эта беспокойная озабоченность, которая преследовала старуху и беспрестанно понуждала ее бессмысленно хвататься за все руками? Лишь минуту могла она постоять спокойно, затем ее красные кухаркины руки судорожно дергались, и приходилось складывать их на выпирающем животе, чтобы дать наконец старым трудягам отдохнуть. Да, до смерти заработавшейся казалась фрау Тапперт, настолько смертельно заработавшейся, что не выносила уже пустоты и покоя. Помощь – от нее? Никогда! Хуго узнал также Альберта, калеку. Он сразу уловил и принял на свой счет укор в его глазах. Он стыдился, что больной мог в чем-то его упрекнуть, и счел этот упрек справедливым. Как ужасно, что он так опозорился, не зная, что такое переменный ток! Но за этим переменным током Хуго ощущал и другой, гораздо более тяжкий укор, который наполнил его неопределенным чувством вины. Словно он причинил Альберту какую-то несправедливость. Мать и сестра несчастного тоже, казалось, чувствовали нечто подобное – ведь они обращались с ним с почтительной робостью и позволяли оскорблять себя, как ему вздумается. Но, несмотря на его властный и ущемленный характер, возможно ли быть достойнее уважения человеком, нежели Альберт, изобретатель?
И на Альберта и фрау Тапперт, на покойников и святых, даже на саму Эрну накладывалась эта комната, этот насквозь продымленный воздух, который так отличался от воздуха дома Хуго.
Ничего значительного, ничего особенного Хуго не испытал. И все-таки он чувствовал себя больным и разбитым. Не случилось ли с ним в обычнейшей повседневности нечто роковое? До сих пор он считал, что весь мир – только вариация ему принадлежащего мира, его жизни, его дома. Мир? Облако фантазии из множества книг, и в центре – он сам, потягивающийся в постели с книжкой. Сегодня впервые у него на пути встало что-то гнетуще-чужое, другое.
Маленькая, душная квартирка, больше ничего!
(Однако это намного больше того, что довелось увидеть юному царевичу Гаутаме за садовой стеной отцовского дворца, – увидеть, чтобы отречься от своего мира. Какой-то нищий, похороны. Больше ничего!)
Тяжелыми шагами, точно оглушенный, уходил Хуго. Эрна шла намного впереди него. Какой все-таки нарядной она казалась! Все мужчины оглядывались ей вслед. Маленькие лаковые туфельки блестели на ее ногах. Ни одна черта ее облика не напоминала о матери, о душной комнате, о перенаселенном доме. Эти подлые эгоисты, Целник и Титтель, – какого ангела они истязали! Догадывались ли эти господа, что мысли, гнавшие Эрну вперед, возможно, толкали ее к самоубийству?!
Хуго не пытался ее догнать. Он охотно отстал, чтобы грустно-восхищенным взглядом следить за Эрной, которую неумолимый фатум делал такой одинокой. Если никто на свете не мог помочь фрейлейн, то он, Хуго, должен что-то предпринять, чтобы спасти ее.
Теперь все болезненно изменилось, даже улицы. Всего два часа назад пересек Хуго приятно-безразличную волну красок, шумов и человеческих образов; теперь отправилась вся суетливая дневная жизнь под тяжестью своею будто на дно морское, враждебное каждому отдельному лицу, стирающее определенность очертаний. Фрейлейн Эрна присоединилась к людской толпе. На проезжую часть упала лошадь и лежала, тяжело дыша, на мостовой. Кучер выпряг ее из массивной грузовой повозки, свисавшие железные оглобли раскачивались с тихим скрипом. Теперь мужчина спокойно стоял, опираясь на кнут, переговаривался с зеваками, курил трубку и, казалось, считал дальнейшую судьбу животного зрелищем, достойным надлежащего беспристрастного рассмотрения. Прижавшаяся к земле морда лошади, жаждущей смерти, выражала глубоко благодарное безразличие. Большие добрые глаза чаяли избавления и смотрели, в согласии с Богом, в насыщенное пара́ми летнее небо. Этот полный покоя страдальческий взгляд, так же как вчера – судорожные предсмертные движения ползущей под облачком жужжащих мух жабы, принес Хуго весть из глубин жизни, – весть, предназначенную единственно и только ему. Он не понимал ее, но его душа понимала, что призвана. На мгновение Хуго унесло далеко от Эрны, от участи Эрны, от фрау Тапперт, от Альберта, от этой улицы и упавшей лошади. Он стоял на пляже Сорренто (путешествие на Восток с родителями) и смотрел на дикое звериное стадо прибоя, что подпрыгивало к скалам и белыми лапами пыталось вцепиться в них, неустанно и тщетно.
Фрейлейн Эрна между тем отделилась от толпы зрителей и пошла дальше, не заботясь о Хуго. Прежде чем устремиться следом, он глянул еще раз на мостовую, чтобы проститься с бедной клячей. Кучер, который казался таким жестокосердным, опустился теперь на колени перед своим животным и любовно подложил мешок под удивительно длинную лошадиную голову.
На обратном пути бонна тоже не сказала мальчику ни слова. Когда же она обогнула последний угол, и в поле зрения Хуго попал манящий отцовский дом, он решил – страх грыз сердце, но решение бесповоротно, – осуществить ту мысль, что пришла ему сегодня на ум. То была вполне естественная и весьма губительная мысль.
Когда на вторую половину дня фрейлейн Тапперт отпустили, погода для прогулки была скверная, и Хуго, который сам этого захотел, сидел наедине с мамой в ее маленьком салоне. Мальчик щурился, полузакрыв глаза, на множество ярких украшений этой комнаты. Мамин антиквариат, шкатулки, чашки, бокалы, миниатюры были, в противоположность папиной старине, атрибутами идиллического, уютного быта. На белом столике лежал только что разрезанный том издательства «Таухниц». Хуго прочел название: «The Sorrow of Satan, by Marie Corelli»[77]. Между маминым лицом и его собственным стоял в вазе букет роз. Хуго хотелось спрятаться вместе с мамой в этих розах. Всё – этот салон, цветы, мама, он сам – казалось ему сегодня гнетуще незнакомым, неуютным, не таким, как обычно. Он сидел за букетом, чтобы розы заполняли его поле зрения, и морщил лоб. Ему нельзя отвлекаться. Чтобы бороться за Эрну, ему придется, хотя бы отчасти, ее предать. Как это горько и тяжело! Он не мог придумать, с чего начать. Мама скоро поняла, что в ее ребенке происходит внутренняя борьба, она видела морщины раздумий на его лбу, который попеременно краснел и бледнел. Она испуганно встала, провела рукой под воротником рубашки Хуго – нет ли жара – и пощупала ему пульс. При этом она понимала, однако, что эта физическая заботливость – лишь проявление собственного чувства вины и что мальчик ни в чем не нуждается. Упреки самой себе, даже некоторого рода раскаяние ворвались в ее душу – эти волнения были не новы для нее, но до сих пор она скрывала их от самой себя за правдоподобными отговорками. Ребенок стал для нее чужим. Она уже не узнавала это суровое юное лицо, которое, казалось, с волевым напряжением прислушивалось к неслышимому голосу. Хотя вчера еще она распорядилась подстричь Хуго волосы особенным образом. Красивую голову мальчика следовало привести в соответствие с новой формой колледжа. Какой отвратительной и внешней виделась ей теперь эта торопливая заботливость! И какие пустяки беспокоили ее, когда она отдала душу своего сына чужим людям! Ну, последствия она должна самой себе приписать. Хуго ей больше не принадлежал.
Внесли чайный столик.
Она спрашивала себя: откуда эта внезапная неуверенность? Она не могла скрыть от себя самой – как ни смешно, – что это смущение, смущение перед своим ребенком, который сидел напротив нее такой строгий, такой замкнутый! И не как мать, а как провинившаяся любовница, желающая помириться с мужчиной, начала она ухаживать за мальчиком, наливая ему чай и нарезая пирог.
Хуго, взяв уже чашку, поставил ее снова и неожиданно сказал:
– Мама, я должен тебя о чем-то спросить…
И решившись наконец, после паузы, с колотящимся сердцем:
– Эти Тапперты— ну, семья Эрны – бедняки?
Мама слегка удивилась. Потом подумала: «Это детский вопрос» – и ответила:
– Бедняки? Нет, они, конечно, не бедняки. Просто они стеснены в средствах.
– Кто же тогда – бедняки?
Мама поймала себя на том, что сама не может точно сформулировать. На всякий случай она перечислила:
– Бедные люди, например, – рабочие, которым не платят, бездомные или сироты… Все-таки фрейлейн Эрна где-то училась, она сдала экзамены, кончила курсы, стала воспитательницей, она может сама зарабатывать себе на хлеб… О таких людях говорят, что они живут в стесненных обстоятельствах.
– А мы, мы – богатые люди, мама, правда?..
– Ну, Хуго! Я нахожу, ты задаешь весьма неприятные вопросы. Разве в этом все дело? Разве это главное? Все зависит от других вещей, намного важнее: от духовности, образования, души.
Мама сама была недовольна своим ответом. Она понимала, что уклонилась от простого вопроса и вместо спокойного обсуждения проблемы глупо и лицемерно морализировала. Особенно сопоставление духовности, образованности и души с социальной любознательностью Хуго испортило ответ лживой банальностью и стало воспитательным промахом. Хуго же, который слушал невнимательно, все повторял: «Стесненные обстоятельства… стесненные обстоятельства…»