Песнь Бернадетте. Черная месса — страница 34 из 44

– Внутренняя часть конечностей отмерла, – сказал он. – По моему опыту, несмотря на современные вспомогательные средства, любое улучшение иллюзорно. Ваша падчерица, увы, не сможет ходить. Надо еще радоваться, если будут двигаться руки.

Эта правда вдвойне меня оглушила, потому что я сохранил ее для себя и ничего не сказал жене. Всеми силами души я старался не верить, считал крупного невролога неучем и шарлатаном. Но этот правдолюбец указал мне на одно обстоятельство. С больной следовало обращаться с душевной чуткостью и осторожностью. У парализованных часто возникает то, что называют «комплексом калеки». Они становятся подозрительными, ревнивыми, эгоцентричными, тиранят и мучают окружающих.

Ничего такого я в Манон не замечал. Она лежала в постели и была прелестна как никогда. Ее щеки округлились. Ей шел девятнадцатый год. Она расцвела. Глядя на нее, никто не поверил бы словам врача. Правда, ее лицо выражало какое-то новое превосходство, иногда черты его становились строже и резче. Что это было? Она знала правду? Или угадывала? Все вокруг выражали радостную надежду, уверенность в ее скором выздоровлении. Она охотно поддерживала этот тон. И все же я так и не узнал, разделяла она эту надежду или знала правду.

Хорошая подруга Манон училась в самой известной театральной школе. Эта подруга приходила к нам каждый день, рассказывала о своих занятиях, советовалась с Манон. Она попросила их общего друга, преподавателя сценического искусства, давать Манон уроки. Когда он появлялся, Манон переносили в отдельную комнату. Она не хотела, чтобы об уроках знали и говорили. Актерские занятия должны были оставаться тайной. Мы ни о чем не спрашивали. Мы об этом не заботились. Но я вижу перед собой Манон: как она, неподвижно лежа в постели, с пылающими щеками часами учит роли. Если кто-нибудь входил, она прятала книгу. Вернулась прежняя страсть. Эти занятия прерывались только чтением любимого Брэма, чью книгу она раскрывала перед сном на главе «Рептилии».

Так проходили месяцы. В чертах лица Манон проступала странная призрачность. Манон казалась совершенно счастливой, будто не ожидало ее страшное будущее, которое безжалостно расписывал старый врач, – будущее жалкой калеки. В Вербное воскресенье она позвала нас в комнату, где обычно в такой тайне проходили ее актерские занятия.

– Сегодня я кое-что сыграю для вас, – сказала Манон с улыбкой. Ее учитель был взволнован не меньше ее. Нежное девичье тело застыло, как всегда, в глубоком кресле. Черные волосы с пробором посередине спадали на тонкие плечи. Длинные руки покоились на подоле платья. На коленях лежало красивое покрывало, так что ног не было видно.

Она продекламировала известный монолог из «Жанны д’Арк» Шиллера. Потом сыграла две сцены из шекспировской «Виолы»[134]. В конце был эпизод из сентиментально-веселой пьесы из народного быта на диалекте. Вся сила игры парализованной заключалась в слове, в голосе, во взгляде, вздрагивании губ, в улыбке, в скупых жестах. Но именно эта скованность придавала драматическому искусству девушки такую неожиданную и неподражаемую значительность. Глухой голос вибрировал, глаза вспыхивали и затуманивались, губы вопрошающе раскрывались, руки дрожали… От бедер вниз все было неподвижно. Не думаю, что моя любовь и моя боль переоценили этот час. Мне не нужны были изумление и потрясение великого актера – он услышал Манон на следующий день, – чтобы понимать, какой талант осужден на вечное молчание. Дар, который чудесно проявился в детском представлении «Силы судьбы», а потом как будто исчез на наших глазах, – теперь он достиг совершенства, несмотря на противодействие смертельной болезни. Нет, Манон сама довела свой дар до совершенства благодаря серьезности, упорству, энергии, подаренным ей болезнью, которая других делает злобными мучителями своих близких. Она развивала свой дар, зная в глубине души, что это бессмысленно и напрасно. Будто истинная благодать, вложенная в человеческую душу, не может погибнуть, должна расцвести – пусть на час, на миг, безо всякой цели.

– Ты много потрудилась за последние полгода, – сказал я, чтобы хоть что-то сказать.

– Это были прекрасные полгода, – ответила она.

В Чистый четверг Манон испытала еще одну радость. Один друг подарил ей двух изумрудного цвета ужей – это безвредные существа, у которых самец носит на голове украшение, нечто вроде короны. Манон положила змей себе на грудь. Я немного испугался такой интимности.

– Ты выглядишь, как Клеопатра перед смертью, – сказал я.

– Хорошая роль. – Она рассмеялась.

В субботу она начала умирать. Внезапно отказала нервная система. Вторая смерть превосходила по жестокости первую, которую Манон пережила. Это была такая смерть, что, наблюдая ее, самый верующий человек усомнился бы в том, что Бог – это доброта. Почему маленькая невинная Манон в свои восемнадцать должна была страдать сильнее, чем другие люди?

Был сияющий понедельник Пасхальной недели, когда она наконец отмучилась.

1942

Геза де Варшани, или когда наконец обретешь ты душу?

I

– Фредди, Фредди, – спрашивала мама озабоченно, – когда наконец обретешь ты душу?

Сидели за завтраком. Фредди во вторник исполнится четырнадцать. Мама страдала оттого, что ее единственный сын угловат и неловок, у него рано начал ломаться голос, он даже не раскрывал хорошие книги, которые она умоляла его прочесть, и выбирал себе друзей среди глупых юнцов, подонков общества. Мама, напротив, была президентшей «Дамского клуба по распространению на Западе восточной мудрости».

– Что ты, собственно, читаешь в газете, Фредди? – спросил папа; он, бесхарактерный человек, всегда готов был услужить маме. Папа вращался в сфере промышленности. И поскольку в молодости выступал вторым тенором в мужском квартете, законным образом считал себя причастным к музыкальной культуре. Он был одним из учредителей и покровителей городского концертного общества. Это усиливало его позицию относительно мамы и Будды.

Покраснев, Фредди спрятался за широкими листами утренней газеты. Только что он прочел высокодраматичное сообщение о вчерашнем футбольном матче. Ломающийся голос внезапно и предательски сорвался в глубины, когда Фредди сказал:

– Таинственное убийство двух старух.

Это был заголовок статьи, за который по неосторожности зацепился его взгляд.

– Вечно эти истории об убийствах и гангстерах, – вздохнула мама.

Папа довел свою энергичную бесхарактерность до кульминации.

– Ты никогда не читаешь рубрику об искусстве, музыке и книгах, Фредди? – спросил он будто вскользь, но с нажимом.

Фредди предпочел оставить вопрос без ответа.

– Ты слышал когда-нибудь это имя – Геза де Варшани? – Свой инквизиторский допрос папа продолжал теплее и глуше.

Фредди почувствовал, как в горле поднимается резиновый ком: он никогда не слышал имени Геза де Варшани. Одно звучание этого имени пронзило его сердце предчувствием неминуемой катастрофы.

– Гезе де Варшани двенадцать лет, – восторгался папа. – Он на два года младше тебя, Фредди.

В беспощадной арифметике ничего не исправишь.

Фредди за газетой опустил голову. Его жизнь кончена. Он слышал папин голос, как водолаз слышит голос с земли.

– Геза де Варшани – один из величайших скрипачей нашего времени. Это единодушно утверждают критики, даже Самуил Порицкий. И вчера вечером на концерте я в этом убедился.

Фредди подумал о том, что он мог стать одним из худших скрипачей нашего времени, если не худшим. Его учитель по скрипке, профессор Анджело Фьори, после года взаимных мучений капитулировал со словами: «Это абсолютно безнадежно, мое доброе дитя! Это настоящая вивисекция!»

Отец закончил, до краев наполнив чашу мучений:

– Если б ты, Фредди, проявил хоть самый незначительный интерес, я взял бы тебя вчера вечером с собой. Это переживание нелегко забыть. Ах, этот концерт Мендельсона! В мальчике поистине пламенная душа артиста! А какое изящество, какая уверенность при выходе на сцену, когда он кланяется…

– Не могли бы мы, Томас… – сказала мама, не закончив фразу и глядя в себя мечтательно и алчно.

– Я это уже устроил, Мелани. – Папа улыбнулся и прикрыл веки – так выражалось у него чувство превосходства. – Сначала я предложил вечером во вторник, чтобы доставить Фредди особенную радость в день его рождения, но де Варшани свободны только в четверг днем. Профессор, отец Гезы, обещал, что мальчик возьмет с собой своего Страдивари. Что ты теперь скажешь, Фредди? Надеюсь, ты не против, чтобы наш маленький праздник состоялся через два дня после твоего дня рождения?

– Нет, – сказал Фредди.

Папа протянул маме листок:

– Вот список людей, которых я хотел бы пригласить, Мелани, если ты согласна…

Мама начала изучать список, но отвлеклась:

– Если Фредди будет за столом, ему нужен смокинг.

– Хорошо, – кивнул папа, полный великодушия. – По такому случаю он наденет первый в своей жизни смокинг. Я позвоню портному Кжемаку.

Фредди давно хотел черное одеяние такого рода. Тем не менее, поскольку это было связано с Гезой де Варшани, величайшим скрипачом нашего времени, неожиданное осуществление этого желания наполнило Фредди беспричинной горечью.

II

В прихожей мальчика Гезу де Варшани распеленали из шерсти и шелка, будто он и сам был превосходным, трепетно оберегаемым Страдивари, как тот, в большом черном скрипичном футляре, что нес за ним его отец. Папа подчеркнуто называл отца Гезы «профессором», хотя сегодня в присутствии Фредди заметил неосторожно, что Ладислав де Варшани кажется ему чем-то средним между иезуитом и цирковым артистом – например, чревовещателем. Тем не менее у Фредди тонкий причудливый облик этого человека вызывал безоговорочное почтение. Ладислав де Варшани необычайно походил на священника. Но был он священнослужителем при своем сыне. Он носил очень длинные, будто отбеленные шелковистые волосы. Вероятно, подумал Фредди, у него такие длинные волосы потому, что его сын – один из величайших артистов нашего времени.

Ладислав де Варшани разговаривал с сыном в какой-то неподражаемой манере. В его речи сливались в гармоническом единстве три интонации. Первая: он не говорил с Гезой, а обращался к нему со словами. Так, к примеру, регент или визирь отеческим тоном, законченными фразами, немного чопорно обращается к принцу, всходящему на трон. Вторая интонация выдавала робкую нежность, глухое беспокойство и выражала примерно следующее: возможно ли, чтобы мне, именно мне положили в колыбель это воплощение благодати? Не подстерегает ли повсюду жестокий рок в виде кори, скарлатины, дифтерита и злых критиков, чтобы погасить свет, наполняющий мою скромную хижину? Третья интонация – речь эрудированного и энергичного светского человека, каденция авторитета, который не собирается выходить раньше времени в отставку, крепко держит в руках, воспитывает и направляет этого благословенного и потому окруженного опасностями ребенка.

Остальное – забота о здоровье слабого, нервного двенадцатилетнего мальчика – было доверено матери Гезы, толстой, низкого роста женщине в туго натянутом, сверкающем черным бисером вечернем платье. У нее были темные, разделенные на прямой пробор волосы; в разговоре она почти не участвовала.

На этот раз хозяину было легко за столом. Ему не приходилось, как обычно в большой компании, поддерживать вянущий разговор плоскими шутками. Хотя к обеду собрались двенадцать человек, солировал Ладислав де Варшани. Он начал с того, что с вежливой, но непреклонной решимостью отверг твердо установленные мамой правила застольного поведения. Мать вундеркинда непременно должна сидеть рядом с оным, чтобы бдительно следить за тем, что он ест. Профессор сразу же направил разговор в такое русло, что беседа ни разу не сбилась с единственного предмета, завладевшего всеобщим вниманием. Прежде всего Ладислав внимательно выслушал, одно за другим, восторженные высказывания о концерте Гезы. Ладислав застыл, развесив уши, слегка пригнув голову с тонкой бледной кожей и шелковистыми волосами; он затаил дыхание, чтобы ничто не мешало ему впитывать похвалы. Эти восхваления он будто собирал в коллекцию своей памяти. Несмотря на постыдную униженность такого слушания, темные глаза Ладислава де Варшани выдавали скрытую снисходительность – болезненную смесь легкой скуки и нетерпимости к банальным суждениям мещан об искусстве. С подчеркнутой скромностью принимая славословия своему ребенку, он вытянул смуглые крапчатые руки из безупречно чистых манжет рубашки, будто держал сложенную колоду карт и собирался показать фокус. В самом деле, каждую только что услышанную похвалу он клал, как выигрыш, на стол и сдавал каждому по очереди почтительное замечание. Это правда, сказал он папе с поклоном, что одно из удивительнейших достижений Гезы – знаменитый концерт Мендельсона. Теперь никто его так не играет. А из мастеров прошлого только трое достигали в свои зрелые годы уровня интерпретации Гезы и (добавил он с беспристрастной объективностью) в некоторых пунктах превзошли его: Сарасате, Хубаи и, может быть, Кубелик[135]. Конечно, он, Ладислав де Варшани, предпочел бы этому классическому, но эффектному произведению исполнение Гезой сольной сонаты старика Баха. Здесь, без поддержки оркестра или фортепиано, чудесно проявляется истинная музыкальная натура ребенка. Он сам, непреклонный и даже безжалостный критик Гезы, не может не восхищаться той чистой и ясной полифонией, какую мальчик умеет извлечь из такого гомофонного инструмента, как скрипка, мощью двойных нот и прямо-таки сокрушительной энергией ведения смычка.

– Именно Иоганн Себастьян – величайший из всех. – Ладислав кивнул в подтверждение своих слов. – И того, кто не провалился, исполняя его произведения, он возвышает до самого себя.

Тут одна дама по наивности своей осмелилась заявить, что она тоже предпочитает сольную сонату Баха в исполнении Гезы таким выигрышным пьесам, как «Тарантелла» этого канатного плясуна Паганини, которой мальчик начал бисы.

Немного растерянный, Ладислав де Варшани наморщил свой лоб аббата, оставил в покое тарелку с супом и сложил перед собой руки:

– Не говорите плохо о Паганини, милостивая госпожа, Паганини был великим волшебником своего века. Паганини умел одним движением смычка извлечь звук из четырех струн. Его музыка, с ее невероятными техническими трудностями, неопытному уху может показаться бессодержательной. Но под Богом благословенными пальцами, – он не назвал имени Гезы, – она выражает демоническую душу ее автора. Римский «Мессанджеро» признал это в заметке из двух столбцов.

Папа восстановил нарушенное равновесие, удачно поставив вопрос:

– Скажите, дорогой профессор, когда и как осознали счастливые родители, что подарили миру гения музыки?

– На это, уважаемый господин, – сказал Ладислав де Варшани, – нельзя ответить без пояснений. Мы, Варшани, – старинный род музыкантов. Прошу правильно меня понять. Варшани принадлежат к так называемому мелкому венгерскому дворянству, что доказывает хотя бы буква ипсилон в нашей фамилии[136]. Но в каком венгре нет звонко поющего цыгана? Я сам неплохой пианист, хотя не учился в консерватории. Я служил в министерстве, это традиция в семье Варшани…

Разочарованный Фредди на секунду закрыл глаза. Чем министерский чиновник лучше циркового артиста?

– Происхождение может чему-то способствовать, – продолжал профессор как по писаному, – и все-таки я бы не придавал ему существенного значения. Посмотрите, это ведь божественная тайна индивидуума. Сталкиваются мужская и женская индивидуальности, и из их союза возникает третья индивидуальность – не смешение и не конденсация их качеств, а совершенно самостоятельная, самоценная личность, которая носит в кармане паспорт своего бессмертия… Так я сказал бы, с вашего благосклонного разрешения…

Уверенно и ловко угощаясь жарким, Ладислав де Варшани не прерывал потока своей речи:

– И вот живет это самоценное существо – сначала младенец, потом, скажем, восьмимесячный ребенок, годовалый, полуторагодовалый… Наконец я замечаю… Как вы думаете, господа, – что́ я замечаю?..

– Любовь к звукам, – посмел ответить кто-то.

– Совсем наоборот, если позволите возразить! – воскликнул Ладислав. – Отвращение к шумам, звукам, благозвучию! Более того – страдание, страх перед шумами, звуками, благозвучием и так далее… Ребенок бледнеет, дрожит, плачет, когда, например, кукарекает петух в деревне. Так заявляет о себе абсолютный слух еще прежде, чем детские ручонки подберут на клавиатуре первые песни кормилицы…

Тут в разговор вмешалась мать Гезы с разделенными на пробор черными волосами:

– Но, Ладислав, ты забыл, что Геза, когда был маленьким, часами слушал нашу канарейку!

– Хорошая моя, ты бы лучше разрезала мясо своему сыну! – сказал на это Ладислав де Варшани, и лицо его стало таким же напряженным, как голос.

Обидело ли его возражение, опровержение его теории главной свидетельницей или упоминание о канарейке, этой мастерице колоратуры для маленьких людей? Мать испуганно опустила голову, будто выболтала что-то постыдное, придвинула к себе тарелку Гезы и стала резать мясо. Возникла напряженная пауза, показавшая, что Ладислав де Варшани – глава семьи, с ним шутки плохи. Но в следующее мгновение он снова превратился в любезного собеседника и наставника.

– Вероятно, вы, господа, удивлены тем, что я не разрешаю такому большому мальчику самому резать мясо. Но прошу заметить, что как раз средний сустав указательного пальца правой руки нажимает на нож. Однако этот же сустав указательного пальца правой руки нажимает и на смычок. За левую руку – слава богу! – я меньше боюсь – тьфу-тьфу, только бы не сглазить! Левая рука – для грифа. Это рука силы, энергии. Но правая со смычком – это рука души. А душа находится в среднем суставе указательного пальца. Вот почему этот сустав не следует чрезмерно утруждать…

– Вы философ, дорогой профессор де Варшани, – заметила мама. – Вы так глубоко обо всем размышляете. У вас можно многому научиться. Но мне все-таки кажется, что это не случайность – то, что ваш сын – музыкальный гений…

– Конечно, милостивая госпожа, – ответил Ладислав. – Мой жизненный путь был не так легок, чтобы я мог принять божий дар, не задумываясь об этом. Но слово «гений» в сочетании с моим именем и фамилией моей семьи я должен решительно отвергнуть. Гений – это усердие, сказал великий человек – кажется, Гёте или Мор Йокаи[137].

И внезапно с интонацией регента он обратился к Гезе, принцу, вяло ковырявшему вилкой в тарелке:

– Мой дорогой сын, сколько времени ты упражнялся сегодня по «Школе» Шевчика?[138]

– Три часа утром и три днем, – рассеянно ответил Геза.

– Что ты скажешь на это, Фредди? – Пристальный взгляд папы устремлен был теперь на четырнадцатилетнего мальчика.

III

Фредди ждал, пока этот взгляд соскользнет с него.

Он даже не расслышал папиного вопроса и не понял заключенного в нем страшного упрека: он во все глаза смотрел на Гезу де Варшани, который был на два года младше и стал уже одним из величайших артистов нашего времени. Облик вундеркинда – тот никак не мог справиться со своей порцией – доказывал святую правду этого факта. Незнакомое прежде болезненное наслаждение осенило Фредди, когда он смотрел и смотрел на Гезу, – нет, вдыхал образ этого небожителя, всех превосходящего существа.

Даже костюм Гезы Фредди рассматривал с восхищением. В то время как ему, Фредди, портные Кжемака по поручению папы сшили обычный вечерний костюм, уменьшенную копию смокинга, обязательного в высшем свете, Геза де Варшани – благодаря, вероятно, заботливости, тонкому вкусу и умной любви своего отца – носил совсем особенную одежду: пиджачок из черного бархата с очень широкой блестящей шелковой подкладкой. Складчатая батистовая рубашка под ним цвела матовой белизной подснежника; рукава ее выглядывали наружу пышными, как жабо, манжетами. Широкий итонский воротничок и очень тонкий шелковый галстук дополняли картину, которая виделась Фредди пленительной, как театральное представление. Весь костюм ясно показывал: тот, кого я украшаю, стоит над условностями, он вместе с немногими избранными странствует в высших сферах человечества, но он – ребенок, дитя малое. Пошли поиграем!

Действительно, Геза для своего возраста был мал и хрупок. Рядом с ним Фредди чувствовал себя великаном – будто толстый слуга в пивнушке рядом со святым. Обычно Фредди хвастался своими мускулами, был рабом переполнявшей его силы; теперь ему захотелось стать худым, слабым и благородным, как Геза де Варшани, – его охватило горячее и противоестественное желание быть больным и прозрачным как воск…

Геза был прозрачным как воск, но вовсе не больным. На бледном личике сверкали черные, близко посаженные глаза. Его взгляд рассеянно блуждал, выдавая усталость ребенка, которому в этот час пора спать. Геза, казалось, не обращал внимания на застольную беседу, которая вращалась целиком и исключительно вокруг него. Ему уже знакома была каждая фраза этого разговора, каждая интонация отцовского голоса. Он не пытался скрыть от себя тот неприятный факт, что снова находится среди совершенно чужих людей, чьих лиц завтра не вспомнит; что происходит это из-за его профессии и повторяется в каждом городе. Отец, управлявший его жизнью, как Господь Бог, при каждом удобном случае объяснял жене, что безусловно необходимо принимать приглашения состоятельных любителей музыки и вербовать сторонников, так как конкуренция среди скрипачей очень велика и нельзя снижать цену, к которой и сводится весь смысл концертной деятельности. Меланхолический взгляд Гезы де Варшани выказывал так же мало интереса к собравшемуся обществу, как и к высокой цене, которая держится благодаря светским визитам. Все это касалось отца, но не его. Бог его знает, отчего вспыхнул бы интерес в этом взгляде, что не удерживал ни одного образа, ни одной фигуры. Геза то и дело постукивал по столу сильными пальцами левой руки, будто играя на рояле.

Поскольку рассеянность Гезы бросалась в глаза, в по-венгерски широком потоке речи Ладислава де Варшани появилась тень, почтительно-угрожающая нотка, призывавшая Гезу к порядку. Мальчик встрепенулся, взгляд его стал осмысленным, чтобы вскоре снова кануть в пустоту, столь огорчительную для отца. Но лишь на несколько секунд сына предоставили самому себе; незаметно натягивая поводья своего голоса, отец возвращал сына на путь истинный. Это постоянное жадное внимание отца, не оставлявшего сына в покое, было одновременно великолепным и страшным. Геза мастерски играл на своем Страдивари, а Ладислав так же мастерски играл своим Гезой.

Весь обед Фредди не сводил с Гезы глаз. От такой концентрации страсти у Фредди заболели корни волос. Затаив дыхание, он смотрел, как вундеркинд вежливо и взвешенно отвечает на вопросы; как он ест – на грани приличия, небрежно и лениво отправляя на вилке в рот кусок за куском, в то время как другая рука, точно парализованная, лежит на коленях. Фредди наблюдал, как Геза, взмахнув рукой, отбрасывает назад густые кудрявые волосы, когда они падают на смуглый детский лоб. Каждый жест казался Фредди проявлением неподражаемого благородства, гордости, неповторимого артистизма – короче, всего того, что охватывает странное и чужое слово «гений», которое профессор отверг и тем самым отнес на счет своего сына. До сих пор Фредди думал, что это слово подобает только светилам прошлого, о которых так неинтересно рассказывают в школе. (То, чему учат в школе, – это ведь не по-настоящему.) А теперь настоящее воплощение этого слова сидит напротив. Фредди молчал, хотя в многозначительном мамином взгляде прочел, что собравшиеся за столом считают его тупицей. Мамин язык взглядов снова и снова призывал его заговорить с Гезой. Но лучше Фредди сквозь землю провалиться, чем спросить гостя противным ломающимся голосом: «Ты тоже ходишь в школу?» Или: «Ты интересуешься футболом?» Нет! Такие вопросы застряли бы у Фредди в горле; они были бы варварским унижением, развенчанием Гезы. Все-таки, втайне желая соприкоснуться с высшим существом, Фредди снова и снова искал взгляда этого пугающего чуда.

Но тут он потерпел неудачу. Он не сумел поймать равнодушно блуждающий взгляд вундеркинда. Для Гезы он был пустым местом. Да и с какой стати ему быть чем-то бо́льшим? Фредди находил это совершенно нормальным, хотя за тщетными попытками сближения неизменно следовала горько-сладкая боль презираемого. Только один раз – к столу подали уже шарики мороженого – Фредди поймал взгляд Гезы. Черные как ночь глаза младшего Варшани остановились на нем.

Сначала это было лишь знаком благодарности, – так кланяются на сцене, отвечая на аплодисменты. Но к этому выражению постепенно примешивалось любопытство. Вдруг Геза заговорщицки ему подмигнул. Потом возникла улыбка – обаятельная, озорная, почти дружеская. Более того, губы Гезы округлились, будто он хотел просвистеть приятелю какой-то сигнал… Сердце Фредди забилось сильнее. Он тоже округлил губы.

Но это начало начал пресек громкий голос Ладислава де Варшани. Он задал сыну вопрос на французском. Геза сосредоточился. Он понял, о чем идет речь, и ответил отцу на чистом французском. Профессор продолжил конфиденциальную беседу с сыном на итальянском, потом перешел на английский, получая ответы на соответствующих языках, правильно построенными предложениями. Но этот удивительный экзамен проходил не как эксцентрический цирковой номер, а очень непринужденно, естественно, как бы между прочим, в тоне легкой беседы, будто разговаривать каждый день на иностранных языках было в семье Варшани старой доброй традицией. Тем самым профессор продемонстрировал собравшимся за столом лингвистический десерт своего искусства воспитания. У него была на это веская причина. Никто не мог теперь сказать у него за спиной, как бывает обычно в таких случаях, что он сверх меры развивает односторонний талант, пренебрегает общим образованием своего чудо-ребенка. Все шепотом согласились, что не только Геза во всех отношениях выдающаяся личность, но и воспитатель его – значительный человек.

Позже, когда, чтобы увенчать удачный вечер, Ладислав де Варшани осторожно разворачивал и вынимал из бархатных, шелковых и шерстяных покрывал святыню Страдивари, Фредди, совсем разбитый, прислонился к пианино. Он смотрел, как маленькое божество хватает скрипку, которая казалась слишком большой для него, как бодро и решительно прижимает ее к подбородку и, низко наклонившись, энергичным двойным движением смычка настраивает струны. Геза был уже не хрупким изящным мальчиком, а кряжистым коренастым мужчиной. Ноги в лакированных туфлях он расставил крепко и устойчиво, так что тело его могло свободно раскачиваться в буре музыки. Он повелительно откинул голову, давая отцу знак начинать аккомпанемент. Отношения между ними внезапно изменились. Теперь королевское дитя тиранически властвовало над покорным попечителем. Тот покаянно объявил:

– После того как в этом гостеприимном доме нас удостоили превосходным ужином, мы начнем не с серьезной, а с праздничной музыки. «Полонез» Венявского[139].

Геза закрыл глаза. Потом в него что-то вселилось – оно пыталось сбить его с ног. Сатана ритма. Ноздри его раздувались, рот стал грубым и старым. Он дышал с такой силой, будто хотел разорвать хрупкую грудную клетку. Веками хранимое благозвучие кремонской скрипки разлилось слишком сильно, слишком гордо для этой комнаты.

Но так как Фредди во всем этом «благозвучии» ничего не понимал, а чувствовал только все сметающую на своем пути силу, освобожденную этим благозвучием, он склонялся под ее напором все ниже. Пока полнозвучные пассажи бесились на струнах и грациозные флажолеты скользили к подставке, он думал о гнусно прерванной улыбке Гезы, о его округленных губах. Лучше бы убежать отсюда…

IV

После концерта мама оставила Фредди наедине с гостем, чтобы мальчики поговорили с глазу на глаз. Она многого ожидала от этого разговора для своего неуклюжего, толстокожего сына, который проявлял так мало интереса к духовности и недавно чуть не заснул, когда она читала ему вслух увлекательную книгу о тибетских монастырях.

Фредди и Геза сидели одни в маленькой угловой комнате. Снова грустные глаза вундеркинда рассеянно блуждали от предмета к предмету, не останавливаясь на сыне хозяев дома. Навсегда забытым казался тот тайный сговор, то начало начал. Геза де Варшани не был уже усталым, рутинно-любезным мальчиком за столом. Несомненно, полчаса игры на скрипке его взбудоражили. Его правая нога нервно отстукивала ритм той внутренней музыки, что нельзя удержать, как нельзя осадить лошадь, которая понесла. В его лице цвета слоновой кости сквозило мучительное нетерпение и своенравие. Он не говорил ни слова.

Фредди тоже молчал. Он понимал, что сейчас надо отпустить несколько восторженных замечаний об игре Гезы де Варшани и поблагодарить гостя за концерт в доме его отца по случаю его же, Фредди, четырнадцатилетия. Но как ни хотел он выразить Гезе то полное покорности и муки почитание, что душило его несколько часов, нужных слов он не находил. Должен ли он, например, высказаться о музыке вообще или об искусстве Гезы? Что он в этом понимает? Он непременно сморозит какую-нибудь глупость. Профессор Фьори отказался от него; Фредди – безнадежный случай. Нет, он не хотел ни лгать, ни позориться. Поэтому сжал пальцы в кулак и упорно молчал еще две минуты. Но дольше нельзя было выносить тишину, и пришлось уступить. В умении молчать Геза тоже его превосходил, обладая крупным преимуществом – беспредельным небрежением и безразличием ко всему; он был полностью погружен в себя.

Итак, Фредди откашлялся, набрал воздуха в грудь, и голос его противно сорвался в глупом вопросе:

– Вы каждый день упражняетесь по шесть часов?

Отвечая, Геза де Варшани рассматривал азиатское мифическое существо из позолоченной бронзы, которое как будто слегка покачивалось на камине.

– Нет, не каждый, – сказал он. – Воскресное утро выпадает из-за мессы, в среду и в субботу днем я отдыхаю. Конечно, на гастролях я работаю много, сколько сил хватает.

Геза избегал слова «упражняться» – оно звучало как-то по-школьному. Слово «работать», напротив, Фредди счел холодным, неприятным, деловито-отстраненным.

– Вы всегда работаете по Шевчику? – спросил он немного погодя, чтобы не угас разговор, и еще потому, что Фьори целый год мучил его состряпанными Шевчиком пальцевыми упражнениями и смычковыми штрихами. – Разве это не скучно?

Геза, вжавшись глубоко в кресло, так что его ноги не доставали до пола, скопировал заученную отцовскую интонацию.

– Шевчик, – сказал он, – в своих постепенно усложняющихся упражнениях ставит трудные задачи. Он знает инструмент как никто другой. Мне доставляет удовольствие решать эти задачи…

Фредди выслушал надменные поучения о том, что мужественное преодоление технических трудностей – основа основ искусства, что эмоциональная сторона искусства Гезы, блеск и чудо, так удивляющие профанов, – лишь следствие упорной, но приносящей радость работы, разрешения «проблем». Фредди ничего не понял в этом холодном снобизме холодильника, который в то время входил в моду. Он уловил только высокомерие вечного превосходства и вновь ощутил горечь презрительно отвергнутого.

– Вы все играете наизусть? – спросил он тихо.

Геза, не глядя на собеседника, сделал пренебрежительный жест, будто давно уже сыт по горло глупостью надоедливых дилетантов.

– Наизусть? – повторил он. – Нельзя ведь по-другому играть, кроме как наизусть, исключая камерную музыку. Разумеется, наизусть. Это не проблема. В любом возрасте заучивать очень легко…

Этими словами Геза де Варшани решительно отмежевался от своего детства, которым часто объясняли бо́льшую часть его успеха. Он говорил с полным пониманием, как зрелый мужчина с телом чудо-ребенка. Но Фредди израсходовал все свои патроны. Он ничего не сказал. Вновь воцарилось молчание. Но тут Геза повернул голову к сыну хозяина дома и строго на него посмотрел.

– А вы чем занимаетесь? – спросил он с некоторой резкостью.

– Я… я… – заикался Фредди; он будто коснулся губами электрического провода. Во рту до корня языка разлилась кислятина.

– Да, вы; я спрашиваю, что вы делаете.

Голова Фредди отяжелела, когда он ответил:

– Я… ничего не делаю…

Он был уверен, что говорит правду. Ведь ходить в школу, играть в футбол правым нападающим, кататься на коньках, плавать, собирать марки и читать детективы – это ничего, хуже, чем ничего!

– Ничего? – спросил Геза резко. – А что вы делаете дома?

– Дома я тоже ничего не делаю, – признался Фредди, вжав кулаки под дых и уставившись на ковер.

– Это немного, – решил Геза де Варшани, и его черные глаза снова отправились блуждать по комнате; он будто спрашивал себя с тоской: почему я должен тратить время в таких домах и на таких людей?

– Извините, пожалуйста… – Фредди сглотнул слюну, встал и ушел.

V

Фредди стоял один в своей комнате. Ужасаясь, моргал он в зеркало, откуда пялился на него противный мальчишка, оболтус с широкими плечами, квадратной головой, узким лбом, растрепанными волосами и торчащими во все стороны зубами. Он был тождествен этому безобразному юнцу, хотя ему вовсе не казалось очевидным и нормальным, что он равен самому себе – сейчас и в будущем. Для него было бы естественнее и желаннее прогнать мальчишку в зеркале, как плохого слугу, и превратиться в стройного узколицего юношу, похожего на Гезу де Варшани и достойного его. Но изображение в зеркале не отступало. Тут ничем не поможешь. Придется всю жизнь терпеть самого себя, этого противного чужака.

А что еще ему остается? Во-первых, можно себя убить! Но это совсем не легко, и Фредди, при всем отвращении к себе, не чувствовал особой потребности себя убивать. Во-вторых, можно стать лучшим правым нападающим в Европе на чемпионатах в Париже, Вене, Риме, Берлине и даже Лондоне.

В газетах о таких соревнованиях сообщали под жирными заголовками на первой полосе, а не на пятой или шестой, коротко и мелким шрифтом, как о концертах скрипачей. Но это тоже нелегко – стать великим правым нападающим и чемпионом. Фредди слишком много знает о спорте, чтобы предаваться дешевым фантазиям. Он от природы хороший бегун, это так! Но ему не хватает целеустремленности, как сказал недавно тренер. Даже Филипп Мэлер, его соперник, хотя бегает и не быстрее, легче встраивается в игру и находчивее в комбинациях. А если Фредди и станет лучшим в Европе правым нападающим? Что он этим докажет Гезе де Варшани?

Что тогда остается? Вот – таинственное убийство двух старух, живших в уединении, в пригородном доме на окраине. В пику десяти лучшим детективам Скотленд-Ярда Фредди расследует это убийство, которым безуспешно занимается полиция. С высочайшей математической точностью по скудным и сомнительным уликам он вычислит неизвестное число X и, безжалостно преследуя, поймает наконец преступника, не просто бандита – кто в этом сомневался? – а мрачного духа мести. Фредди найдет последнее звено в цепи умозаключений и, торжествуя, собственными руками схватит убийцу на глазах у всего мира, изумленного и трепещущего от ужаса.

Фредди, хотя и клубился у него в мозгу этот патетический мысленный хаос, не питал ни малейшего желания расследовать таинственное убийство двух одиноких старух. Эти туманные беспорядочные мечты о значительной роли в жизни были лишь отзвуком его сонных грез. Они никак не отражали побудительную необходимость, наполнявшую его после встречи с Гезой де Варшани. На самом деле Фредди не заботился о победе своего «я». Он знал, что ему нечем обеспечить собственное величие и равноправие. Он ведь не был великим и равноправным Гезе, – наоборот, он был ниже среднего и не хотел ничего доказывать; он не хотел даже, чтобы Геза де Варшани, недосягаемый гений, высоко вознесенный над людьми, заметил его; он хотел только быть поблизости и служить Гезе. Да, служить! Фредди вовсе не находил абсурдной мысль, которая обожгла его всего, до кончиков пальцев: сейчас я спущусь и попрошу господина Ладислава де Варшани взять меня к себе слугой и секретарем. Я могу печатать письма на пишущей машинке. Папа иногда меня об этом просит. Я могу чистить обувь, пришивать пуговицы, гладить костюмы и рубашки. Ездить в поездах я мечтал с детства. Наизусть знаю расписание скорых поездов. Мадрид – Стокгольм, Палермо – Москва, София – Кельн! Составлять маршруты; сложные комбинации для меня не проблема. Я буду это делать лучше любого туристического бюро. Когда Геза отдыхает от музыки, я буду читать ему вслух серьезные книги. Я сейчас же попрошу родителей отпустить меня с Гезой. Родители знают, что больше я ни на что не гожусь. Не желаю для себя ничего лучшего, господин профессор де Варшани, чем быть слугой и секретарем вашего сына. Считать и вычислять проценты я умею.

Это был серьезный момент в жизни Фредди; он нажал на дверную ручку, чтобы сойти вниз и осуществить свое намерение. Но вышло по-другому: в дверях он столкнулся с мамой.

Мама была до крайности раздражена. В таком состоянии голос у нее становился резким, как крик павлина; в нем слышалось горячее желание оскорбить. Внезапно спадала с нее вся мудрость священного Востока, прятался куда-то Будда Гаутама с покрывалом Майи, пропадали иллюзорность явлений действительности и предосудительность желаний и чувств – короче, весь тот возвышенный мир, который мама рекламировала в женском клубе. Когда мама издавала павлиньи крики ярости, папа тихо выходил из комнаты, а Фредди вертелся на стуле от неловкости. Он чувствовал отвращение к маме, когда она вот так сердилась; она жаловалась и клокотала от бешенства:

– Фредди, это неслыханно, ты испортил этот вечер, твой день рождения, праздник, который мы с папой устроили для тебя, только для тебя. Один из величайших артистов нашего времени оказал нам честь: одаренный Богом ребенок, которого почитает весь мир, играет программу своего концерта в нашем салоне, а глупый мальчишка, бестолочь, вместо того чтобы целовать ему руки и благодарить родителей, потягивается за столом, как неотесанный слуга; ты молчишь, наполняешь до краев свою тарелку и не притрагиваешься к еде, будто мисс О’Коннор не учила тебя хорошим манерам, пока тебе не исполнилось одиннадцать; когда говорит профессор де Варшани, чье каждое слово ты, четырнадцатилетний мальчик, должен ловить как манну небесную, ты демонстративно отворачиваешься. После этого я, неисправимая идеалистка, устраиваю тебе тет-а-тет с нашим уважаемым гостем, с этим великим маленьким мастером, чтобы в беседе вы обменялись своими мнениями – но есть ли у тебя вообще свое мнение? – чтобы ты из этого вечера почерпнул что-нибудь для жизни, взял и припас для будущего. И ты, ты оставляешь гостя одного – артиста, которого нежат и лелеют короли, президенты и министры, а ты от него уходишь! Почему ты сбежал?

– Не знаю, мама, – искренне сказал Фредди.

– Это в тебе говорит упрямство! – сказала мама; она выглядела очень несчастной. – Мне это знакомо. Ты поклоняешься грубой силе, а не духу и культуре. Увы, это безнадежно! Ты ничего не хочешь воспринять – ни от чего и ни от кого… Ты думаешь, я не заметила, как критически, будто обличая, смотрел ты все время на Гезу де Варшани?..

В ответ на это странное заключение Фредди смолчал.

– Теперь ты немедленно сойдешь вниз, – приказала мама, – и попросишь прощения у Варшани. Они уходят…

– Я не спущусь, мама, – ответил Фредди сдавленным голосом.

– Сейчас подходящее время, – настаивала она. – Не задерживай меня. Де Варшани прощаются. Они уезжают завтра утром в девять. Пойдем со мной, Фредди…

– Нет, мама, я останусь здесь, – сказал Фредди, будто напряженно размышляя.

Важное решение растаяло от саркастического маминого голоса. Фредди был как сошедший с путей поезд. Он не будет слугой и секретарем Гезы. Завтра в девять утра Варшани уедут из города. У них гастроли в Стокгольме, Бухаресте, Буэнос-Айресе, Нью-Йорке. Геза меня уже забыл. Я никогда его не увижу…

В голосе мамы, встретившей сопротивление своей воле, зазвучала откровенная враждебность.

– Не понимаю, – пожаловалась она, – почему мой, именно мой сын стоит на такой низкой ступени духовного возрождения… Делай, что хочешь, Фредди! Ты никогда не обретешь душу!

Нанеся этот удар кнутом, мама уже собиралась выйти из комнаты. Но прежде, чем она успела открыть дверь, Фредди медленно, с каким-то задумчивым видом опустился на колени перед диваном и уткнулся в него лицом. Мама испугалась. Она подбежала к сыну и, как всякая мать, положила руку ему под воротник рубашки.

– У тебя жар, Фредди, – сказала она неожиданно мягким, виноватым тоном.

Фредди сильно тряс головой, судорога сводила мышцы спины. У него не было жара. У него было нечто посерьезнее, чем жар. У него была душа. Душа, которую его мать в нем не признавала. Но что понимают отцы и матери? Душу Фредди пробудило из состояния куколки внезапное и непонятное восхищение пред недосягаемо высоким. Даже любовь горячит не так яростно, как восхищение перед высшим, в ком бы это высшее ни воплотилось. Но душа – такой недуг, от которого уже не оправишься вплоть до смертного часа и даже, возможно, после. И Фредди от него не избавится, что бы ни стало с ним сегодня или через двадцать лет после этого памятного вечера с давно пропавшим куда-то Гезой де Варшани.

Санта-Барбара, лето 1943

Черная месса