Точнее, это не женщина, а бесформенная гора жира и мяса. Она немного приподняла подол платья, словно переходя через лужу. Ноги ее раздуты и имеют форму гладких цилиндров такого чудовищного размера, что стопы по сравнению с ними кажутся просто обрубками. И этими жалкими обрубками гора жира ступает – очень медленно и осторожно, целиком отдавшись процессу ходьбы и делая шажок за шажком равномерно и целеустремленно, словно кукла-марионетка. Голова у женщины откинута далеко назад, так что нелепая ее шляпка с цветочками совсем съехала на затылок. Подол она уже опустила. И теперь идет, балансируя растопыренными руками, словно не по земле, а по канату. Один из бранкардье привычно следует за ней по пятам, чтобы подхватить ее, если понадобится. Другой толкает за ней ее тележку. А она идет и идет вперед, словно находится в центре невидимого шара, изъятого из времени и пространства и двигающегося вместе с ней. Толпа затаила дыхание и не может оторвать от нее глаз. Лафит слышит чей-то шепот:
– Я хорошо ее знаю. Десять лет она не могла сделать ни шагу…
«Когда она свалится?» – думает про себя Лафит. Но она и не думает валиться, а шагает и шагает вперед своими распухшими ногами и этой странной дергающейся походкой, пока наконец не скрывается из виду в дверях базилики. И только тут мертвая тишина взрывается. Какой-то коротышка с лицом, залитым слезами, срывающимся тенорком затягивает «Магнификат»: «Величит душа моя Господа…» «И возрадуется дух мой о Боге, Спасителе моем», – подхватывает группа священников, смешавшихся со зрителями. Теперь по всей огромной площади перед храмом разносится гимн Господу: «Низложил сильных с престолов и вознес смиренных; алчущих исполнил благ и богатящихся отпустил ни с чем; воспринял Израиля, отрока своего, воспомянув милость, как говорил отцам нашим, к Аврааму и семени его до века».
Лафиту кажется, что у него внутри все оборвалось. И только чтобы услышать собственный голос, он спрашивает у доктора:
– Она действительно излечилась?
Дозу разводит руками.
– Сперва должно пройти много дней, зачастую даже недель, – говорит он, – пока мы сможем судить об этом с полной уверенностью. Нужно собрать все медицинские заключения по данному случаю…
Доктор предлагает Эстраду и Лафиту пойти вместе в бюро регистрации исцелений. Лафит лишь заглядывает в комнату: она кажется ему похожей не столько на ординаторскую, сколько на штурманскую рубку парусного судна. И он тут же поворачивает обратно. На душе у него скверно. Ему нужно побыть одному.
Глава сорок восьмаяЯ никого не любил
Грот на склоне дня. Небо над Пиренеями еще напоено светом и яркими красками. А внизу все уже погружается в сумрак. Огромный железный подсвечник перед входом в Грот, похожий на ель, мигает сотнями язычков пламени, вытесняя остатки дневного света из глубины Грота. Статуя Дамы в овальной нише окутана танцующими тенями. Куст дикой розы, уже начинающей зеленеть, выглядит так же, как двадцать лет назад. Темная скала под Гротом поблескивает от влаги. Капля за каплей сочится из нее и стекает вниз вода. Нависающий над Гротом кусок скалы, напоминающий череп, светится тусклой желтизной. Когда Гиацинт де Лафит медленно поднимается от берега Гава к Гроту, ему кажется, будто дырявая завеса или причудливый ковер либо же ажурный готический орнамент покрывает этот череп из светлого камня. Но это всего лишь целая сеть из костылей, палок, ортопедических шин и лангеток, развешанных излечившимися. Этот Грот уже не имеет ничего общего с той заброшенной пещерой, какая осталась в памяти Лафита со времени его давних прогулок в этих местах. Однако внутри Грот не подвергся изменениям. Только вход в него огорожен красивой высокой решеткой, оставляющей слева и справа два узких прохода. Вдоль всей решетки тянется вырубленная в скале ступень для коленопреклоненных верующих, которые причащаются здесь во время мессы или же просто хотят быть поближе к входу в святое место, когда обращаются с мольбой к Деве. На площадке перед скалой расставлено примерно двадцать рядов скамей с широким проходом посредине; здесь могут разместиться несколько сот молящихся. В этот предвечерний час площадка заполнена людьми. На высокой кафедре слева от Грота стоит молодой священник, мягким вкрадчивым голосом читающий Лоретскую литанию. По мере приближения к Гроту Лафит все яснее улавливает его слова и начинает понимать, к кому обращена молитва:
– Матерь благодати Божией… Матерь пречистая…
Каждая пауза в молитвенной речи священника заполняется дружным бормотанием паствы, повторяющей его слова:
– Матерь целомудренная… Матерь нескверная… Матерь непорочная… Матерь прелюбимая… Матерь предивная… Матерь доброго совета… Моли о нас…
«Какие прекрасные эпитеты! – думает Лафит. – И какой успокоительный ритм!» И впрямь: приглушенный голос молодого священника перемежается глухим бормотанием множества голосов, и все сливается в колыбельную песню, которая в сочетании со сгущающимися сумерками действует усыпляюще. Многие из стоящих на коленях молятся, разведя руки в стороны. Так они собственным телом изображают крест и страдания распятого Христа. Простояв с четверть часа в такой напряженной позе и вытерпев ломоту во всем теле, они исполняют призыв к искуплению, внушенный Дамой Бернадетте.
Гиацинт де Лафит останавливается в изрядном отдалении от последних скамей. Подойти ближе ему не позволяет элементарная робость. Ему неловко, он ощущает себя здесь чужаком, случайно оказавшимся в компании близких друзей, куда его никто не приглашал. Десятилетиями он посещал святые храмы лишь ради находящихся там произведений искусства. «Я не такой, как они все, – думает Лафит. – У меня нет их наивной веры. Мой мозг изъеден всеми разлагающими идеями, которые дали миру люди. Мой разум спотыкается об интеллект человечества, бредущего во мраке. Я знаю, что все мы – жалкая порода живых тварей, отличающихся от насекомых и амфибий лишь тем, что у нас немного больше нервных окончаний и ложных выводов. Истина нам в биллионы раз недоступнее, чем блохе интегральное исчисление. Наше современное мышление, без всяких оснований настроенное ко всему критически, мнит себя выше прежнего, религиозного образа мыслей. И в своей ограниченности забывает, что и оно всего лишь форма существования мысли. Теперь я догадываюсь, что прошлые способы мышления когда-нибудь станут будущими и будут взирать на всю нашу критику с презрительной усмешкой превосходства. Как часто я желал удовольствоваться малым, но мое жалкое сердце всегда жаждало большего. Что с того, что я знаю: наши боги – зеркальное отражение нашей собственной природы, и если бы пеликаны верили в бога, у них он был бы похож на пеликана. Это вовсе не доказывает отсутствия Бога, а доказывает лишь ограниченность нашего земного интеллекта, не могущего существовать вне образов и слов. Для меня невыносимо было бы навсегда отречься от Бога, с которым я, несмотря на все, ощущаю духовное родство. Я не принадлежу к этим людям, верящим в Рай на Небесах. Но не принадлежу и к тем глупцам, кто верит, что с помощью совершенных законов и умных машин можно устроить рай на земле. Нет, уж скорее – и точнее, – я принадлежу к этим вот людям, искренне верящим в Рай на Небесах…»
Лафит делает еще несколько шагов к Гроту.
– Дева премудрая… Дева досточтимая… Дева достославная… Дева всесильная… Дева милосердная… Зерцало справедливости…
«Если бы старина Кларан был рядом, я бы не упустил случая его позлить: „Вслушайтесь в эту великолепную литанию, друг мой! Ведь в свое время благочестивые жители Эфеса восхваляли свою Диану точно таким же образом. Разве я не прав?“ – „Я – историк, дорогой Гиацинт, – ответил бы Кларан, – а потому и не переоцениваю роль истории. Она не что иное, как преломление вечной смены событий в текущей воде времени. Каждая эпоха видит одни и те же вещи в ином преломлении света. И Аполлон или Христос, Диана или Мария – лишь разные имена и разные воплощения для одной и той же вечной веры человека в существование высших сил. Да вы и сами в этот миг больше, чем кто-либо другой, ощущаете их существование“. – „Вы всерьез так думаете, друг мой Кларан? Правда, я, несмотря на мой критический ум, человек довольно старомодный. Поэты всегда старомодны. Но после нас, вероятно, появятся люди, которых не будут мучить подобные чувства“. – „Можете быть спокойны, дорогой Гиацинт. На земле вновь и вновь будут рождаться Бернадетты, которые будут давать людям возможность узреть их незримую Даму, per saecula saeculorum – во веки веков…“»
Лафит делает еще шаг к Гроту. И подходит вплотную к последнему ряду скамей.
– Источник нашей радости… Святыня Духа Святого… Святыня славы Божией… Святыня глубокой набожности…
«Послушайте, Кларан! Не хочу вас дольше обманывать. У меня рак. Один бессердечный врач сказал мне об этом прямо в лицо. Но мне не нужен врач. Сначала рак дал о себе знать в гортани. Потом он проникнет в желудок, печень, кишечник. Это называется метастазы. Я в курсе дела. Дни мои сочтены, Кларан, мне осталось совсем немного. И не надо мне говорить, что покуда я выгляжу вполне нормально. Через год, а может, всего через несколько месяцев я тоже превращусь в такой же жалкий комочек плоти, какие мне сегодня довелось увидеть в больнице Семи скорбей. Я отнюдь не герой, я дрожащий от страха трус. Да, дни мои сочтены и ночи мои тягостны. Но страх смерти – далеко не самое страшное. Со смертью можно примириться. Лежишь и ждешь своего часа. Но в ночи тяжких раздумий я понял нечто другое, куда более ужасное. Вы не станете надо мной смеяться, Кларан, ведь вы человек верующий. С возрастом я не поглупел, а поумнел. Я понял, что в этом мире я, Гиацинт де Лафит, – самый большой грешник, я безымянный пописыватель статеек, я полный нуль, ничего не значащая величина. Не подумайте, Кларан, что в эти минуты я просто рисуюсь, чтобы быть похожим на лорда Байрона! И речь идет не о каких-то мелких грешках, порожденных распущенностью и слабостью плоти, которыми моя душа пятнает себя изо дня в день. Я говорю о главном моем врожденном грехе, которым я пронизан с ног до головы, – о глупейшей, смехотворной и абсурднейшей гордыне, стоявшей у колыбели моего духа. Уже десяти лет от роду я стал ее жертвой. Из гордыни я не желал быть обязанным ни в ч