Песнь Бернадетте — страница 91 из 95

ем и никому, даже своей родной матери. Из гордыни я хотел стать человеком, который всем обязан только самому себе и надеется только на себя. Мысль о том, что я человек, как все родившиеся из чрева матери, и что суть моя обусловлена семьей, родиной, ее языком, кровью, что течет в моих жилах, и обменом веществ, – эта мысль была для меня невыносима. Независимый до безумия, я поклялся себе, что буду единственным живым существом, не принадлежащим ни к какому сообществу. Я был убежден, что никто меня не воспитал, никто на меня не влиял и никто мной не руководил. Я сам себя создал. Тщеславная самооценка вознесла меня выше всех мыслимых пределов. И если я не признавал Бога, то лишь потому, что для меня невыносима была сама мысль, что я – не Он. Поэтому и троном моим, с которого я правил миром, был анализ. Но сегодня мне кажется, будто я стою здесь и сейчас за своей собственной спиной и впервые объемно вижу самого себя, словно кого-то другого. Мой грех, Кларан, – это грех Люцифера, хоть я всего лишь полное ничтожество, да еще и болен раком. Но за последний год, в ночи тяжелых раздумий, я понял также, что наши грехи меньше вредят Богу, чем нам самим. И мне стало ясно, что меня погубила гордыня…»

Кое-кто из молящихся удивленно поглядывает в сторону Лафита, стоящего в проходе между рядами скамей.

– Роза таинственная… Башня Давидова… Башня из слоновой кости… Дом драгоценнейший… Хранилище Завета… Дверь Небесная… Звезда Утренняя…

«На чем я остановился? Ах да, на башне из слоновой кости! Я тоже башня. Но башня эта разваливается и полна крыс и мокриц. Да, ты – обитель света. Мое „я“ – тоже моя обитель. Мне ее сдали в аренду. А я замарал ее и испакостил. Но скоро договор об аренде будет расторгнут, меня выставят за порог, и я уже ничего не успею привести в порядок. О, Звезда Утренняя, как я прожил свою жизнь? Несмотря на нищету, это была в общем вполне благополучная жизнь. Небо не покарало меня заживо гниющими членами, как того невинного мальчика в больнице. Лицо мое не было изъедено волчанкой, хотя я заслужил это, пожалуй, в сто раз больше, чем те бедные простые женщины. Мне не приходилось стоять в углу, отвернувшись к стене и стыдясь показать людям свое обезображенное болезнью лицо. А мне полагалось бы стоять в углу, замирая от страха, куда больше, чем той женщине, ибо, по сути, я больше похож на Медузу, чем она. Я растратил всю свою жизнь до секунды на пошлейшее щекотание чувств, на их волнение. После гордыни это мой второй грех, ворочающийся на дне души, словно бегемот в болоте. Что мне осталось от миллионов секунд этой благополучной жизни? Женщины, которых я обнимал, давно умерли в моей душе и превратились в призраки. А восхищение красотой и мощью человеческого интеллекта, которое мне дано было испытать? Я был недостаточно поглощен им и слишком инертен, чтобы его окрылить. В душе осталась одна горечь, о Звезда Утренняя…»

– Болящим исцеление… Грешникам прибежище… Скорбящим утешение… Верным помощь…

«Христианин ли я? Не знаю. Знаю только, что все блестящие афоризмы, порожденные моим интеллектом, немногим отличаются от кваканья лягушек и стрекота кузнечиков. Реально для меня лишь мое одиночество. Ибо своей гордыней я отпугнул от себя всех. И когда появится очередная опухоль, я ничего не скажу своим родственникам, не стану искать исцеления, а вернусь в Париж и укроюсь в логове смерти. Никого не будет там рядом со мной, о Прибежище грешников, о Утешительница скорбищих! Но я не жалуюсь. Ибо не люди меня отринули, я сам их отринул…»

Пением «Agnus Dei» литания завершается. Священник и вторящая ему паства несколько раз пропели «Ave Maria». Пламя сотен свечей все ярче сияет в сгущающейся темноте. Статуя Дамы кажется теперь лишь белым пятном в глубине Грота, а молящиеся с раскинутыми в стороны руками – призрачными крестами.

– Все абсолютно логично, – вполголоса вздыхает Лафит. Этому вздоху предшествует длинная цепь смутных мыслей, завершающаяся выводом: «Моя покинутость Богом – абсолютно логичное следствие. Ибо я не любил. Никого и ничего, даже себя самого…»

Между тем Лафит, сам того не заметив, подошел вплотную к Гроту. Он мог бы даже прислониться головой к решетке. Пустыми глазами глядит он вглубь тонущей во мраке пещеры. Но чем дольше глядит, тем явственнее исчезает болезненное ощущение, мучающее его уже несколько часов, когда кажется, будто внутри все оторвалось и опустилось. Ему спокойно и легко дышится, и он с наслаждением ощущает приятную усталость во всем теле, которая отодвигает на задний план его «я».

Равномерен, как весенняя капель, вкрадчивый голос молодого священника! Равномерно и ответное бормотание паствы! Слова этой нескончаемой колыбельной уже едва различимы:

– Попроси за нас… Теперь и в час нашего упокоения…

Ритмичное бормотание превращается в приятный для слуха рокот. Оно похоже на мягкую спинку кресла, к которой так приятно прислониться спиной. Одновременно возникает ощущение, будто ты окружен, объят, даже втянут в какую-то благостную атмосферу. Звучащая вокруг молитва завораживает Гиацинта де Лафита. Его охватывает какая-то снисходительная ирония по отношению к самому себе. Высокомерен и холоден? Да! Но разве я в самом деле так одинок, более одинок, чем другие? Разве при всей чудовищной сомнительности любого знания мало быть не более самоуверенным, чем эти люди вокруг меня? В чем различие между мной и ими? Чуть более рафинированное владение языком, в который я облекаю свое полное невежество, я легкомысленнее, чем они, я менее честен. Не потому ли я пал так низко, что не верил, будто есть руки, которые могли бы меня поддержать? О материнская сила Вселенной, о Утренняя Звезда!

Неужели у него появляется опора в жизни? Как будто молитва, звучащая за его спиной, дотрагивается до него множеством ласковых ладоней. Он, всегда презиравший любое скопление людей как скопище низких инстинктов и низменных интересов, теперь ощущает молящихся позади него как единое, любящее и бестелесное тело, которое стремится ему помочь. Не чувствуя ничего особенного, кроме исчезновения стыда, поэт Лафит тоже опускается на колени и шепчет Гроту знакомые с детства, не раз слышанные от матери слова Приветствия Ангела. В его сознании не появляется ничего нового. Он знает лишь, что эта пустота, эта критичная опустошенность, которой он некогда так гордился, всегда была наполнена некой уверенностью в своей правоте, лишь теперь рассеивающейся и блекнущей, как туман. Не бывает обращения в веру, бывает лишь возврат к ней. Ибо вера – не функция души, а сама эта душа в своей неприкрытой наготе. Лафит пребывает в неведомом ему доселе ладу с самим собой; но вот ночь вступает в свои права, молящиеся расходятся, и из всего живого остается лишь зыбкое пламя свечей. И Лафит вдруг, еще не встав с колен, сам не зная почему, восклицает:

– Бернадетта Субиру, молись за меня!

В этот час Бернадетта еще жива. Несколько дней назад у нее опять начались страшные боли. В палате зажжены все лампы. Взгляд Бернадетты прикован к распятию, висящему на стене среди танцующих теней. Она не знает, что в эти минуты закоренелый в гордыне грешник и противник ее Дамы стоит перед Дамой на коленях.

Глава сорок девятаяЯ люблю

Мари Доминик Перамаль в свои шестьдесят восемь лет все еще высок и могуч. Но глаза его не мечут молнии, как прежде. Они сдержанно взирают на мир, и лицо его – заурядное и плоское лицо священника – уже слегка одутловато. Из всех его врагов самым зловредным оказался его собственный темперамент. Когда семнадцать лет назад вышло Пастырское послание его покровителя Бертрана Севера Лоранса, превратившее Лурд в новый центр католического мира, Перамаль решил, что ему предназначена роль естественного правителя этого нового Лурда. Он спорил с архитекторами, отбрасывал их чертежи, собственноручно делал наброски для базилики, для склепа под алтарем, для будущей нижней церкви – Розария. Его диктаторские замашки озлобили людей. Они толпами бегали жаловаться на него старику-епископу. Справедливый и глубоко порядочный старец был, по словам монсеньора Форкада, не тем человеком, чтобы простить виновника причиняемого ему беспокойства. Он решил, что Перамаль под влиянием изменившихся обстоятельств приобрел манию величия. Придется дать ему по рукам. И епископ дал лурдскому декану по рукам, причем весьма сурово. Его монументальные замыслы, гордость его сердца, были частично перечеркнуты, частично изменены в угоду вкусам черни. Наушники и интриганы взяли верх. Победил художественный вкус церковных служек, богомолок и ханжей. Мари Доминик, потомок трех поколений врачей и ученых, человек просвещенный и обладающий художественным воображением, возмечтал воздвигнуть ансамбль храмов, долженствовавших превзойти своим величием все священные постройки своего века. И вот его высокие мечты рухнули, не успев воплотиться. Кондитеры от церковной архитектуры и искусства победили по всему фронту.

Честолюбивый декан хотел превратить Лурд во второй Рим. Если учесть потоки паломников, устремляющихся туда из года в год, Лурд и стал вторым Римом. Но в этом Риме властный декан был кем угодно, только не Святым Отцом. Миллионам паломников и страждущих, прибывающих в город каждый год, нужна была опека целой армии клириков. Но их могли предоставить городу только монашеские ордены. Они взяли в свои руки опеку над больницами и святыми местами. И Перамалю пришлось примириться с тем, что его оттеснили на прежнюю роль местного кюре, не оказывающего никакого влияния на жизнь нового Лурда, играющего теперь главную роль. Некогда, до Грота, он был неограниченным властителем в своем приходе. И если люди, встречаясь с ним, кланялись ему в пояс, они лишь платили полагающуюся ему дань уважения. Теперь же он чувствовал себя свергнутым владыкой. И, встречаясь с ним, люди просто здоровались. Но самым обидным было то, что этим поражением – по его собственному, не совсем справедливому мнению – он был обязан одному ловкому подхалиму, змее, пригретой им на своей груди. Отец Санпе, монастырский священник, долгие годы служил под его началом третьим капелланом, и он, Перамаль, всегда предпочитал этого Санпе двум другим своим подчиненным – острому на язык аббату Помьяну и тишайшему аббату Пену. Видит Бог, Санпе казался ему еще тише, чем Пен! Но покуда этот тихоня расшаркивался и сгибался перед ним в три погибели, он с необычайной ловкостью и энергией мало-помалу захватил в свои руки всю власть. И теперь он куратор Грота и главный человек в Лурде. Но в неменьшей степени и навязчивая идея престарелого декана, и червь, точащий его мозг.