– Мне… была… оказана… такая… милость… Я должна… оправдать… а не могу…
– Думайте о нашем любимом Спасителе, сестра! – уговаривает больную Натали, изо всех сил борясь с подступающими к горлу рыданиями. Но Бернадетта думает только об одном: о той милости, которая выпала ей на долю и которой она недостойна.
– Я боюсь… боюсь… – стонет она. И опять: – Я боюсь… я так боюсь…
Натали тщетно ищет успокоительные капли. Потом просто кладет ладони на лоб Бернадетты, не зная больше, чем ей помочь.
– У вас опять сильные боли, – шепчет она, стиснув зубы.
– Недостаточно сильные… недостаточно… – хрипит Бернадетта.
Натали наклоняется к ее лицу:
– Мы все будем помогать вам, любимая Мария Бернарда… Мы будем горячо и помногу молиться за вас, все время, и теперь, и потом…
– О, пожалуйста, сестра, обязательно сделайте это! – по-детски просит Бернадетта.
Натали посылает к настоятельнице сказать, что дела очень плохи. Нужно срочно позвать доктора Сен-Сира и аббата Февра. Бернадетта еще несколько минут корчится от боли. Потом вдруг глубоко вздыхает и спрашивает спокойно, как люди спрашивают, который час:
– Какой у нас нынче день недели?
– Среда Страстной недели, сестра, – отвечает Натали.
– Значит, завтра четверг, – удивляется Бернадетта.
– Да, завтра большой праздник – Чистый четверг!
– Большой праздник – Чистый четверг! – эхом отзывается Бернадетта, и радость достигнутой цели лучится в ее глазах. Натали ничего не понимает. Ей в голову не приходит, что одиннадцатого февраля, когда дочки Субиру пошли за хворостом и Бернадетта сидела на берегу ручья, сняв один чулок и держа его в руке, а другой рукой терла глаза, силясь понять, спит она или нет, тоже был четверг. И еще был четверг, когда Дама сказала: идите к источнику, напейтесь и омойте лицо и руки. И в четверг же Дама назвала себя. Четверг – это ее день. Четверг – это день великих подарков судьбы. И завтра снова четверг…
– Я больше ничего не боюсь, сестра, я буду спокойно лежать, – говорит Бернадетта, словно раскаявшийся шалун, обещающий няньке хорошо себя вести.
И тут же заваливается на бок. Ее переносят на кровать. И считают, что она умерла. Но дыхание возвращается к ней тяжелыми, короткими толчками. Палата заполняется людьми. Доктор и капеллан делают свое дело. Мать Энбер, мать Возу и другие монахини стоят на коленях. Мария Тереза бледна как смерть. Возле двери неподвижно стоит Перамаль: он слишком высок и слишком громоздок для этой комнаты и этой тихой смерти. Пальцы его судорожно сцеплены перед грудью.
Бернадетта вновь открывает глаза. Она все понимает. С неожиданной силой, какой за ней не наблюдалось уже много дней, она вдруг размашисто крестит свое лицо – так, как учила ее Дама. Присутствующие начинают читать отходную молитву. Аббат Февр затягивает Песнь песней Соломона – те слова, которыми душа девушки приветствует Небесного Жениха:
– «Я сплю, а сердце мое бодрствует; вот голос моего возлюбленного, который стучится: „Отвори мне, сестра моя, возлюбленная моя, голубица моя, чистая моя! потому что голова моя вся покрыта росою, кудри мои – ночною влагою…“»
Глаза Бернадетты, странно сияя, смотрят куда-то в пустоту. Окружающие думают, что она взглядом ищет распятие. Его снимают со стены и кладут ей на грудь. Она горячо прижимает его к себе. Но глаза ее по-прежнему устремлены вдаль. Внезапно судорога пробегает по ее телу. Кажется, будто какая-то сила поднимает ее с ложа. И из ее груди вырывается звучный вибрирующий женский голос, отзывающийся долгим эхом:
– Я люблю… Люблю!
Это вибрирующее «Я люблю!» плывет по комнате, словно звук колокола. Оно звучит так властно, что молитва прекращается и все в комнате умолкают. Лишь Мария Тереза, раскинув в стороны руки наподобие креста, подползает на коленях к одру смерти, чтобы быть поближе к благословенной избраннице. Мало кто из людей видел наставницу плачущей. Но теперь она поверила: Дама здесь, в комнате. Всеблагая, Всемилостивая сама явилась, чтобы встретить и перенести на Небо свое дитя. Мария Тереза верит, что в полном одиночестве умирания святая девушка именно Ей, вновь возвратившейся, крикнула: «Я люблю! Я люблю Тебя!» И теперь она, монахиня Возу, вечно сомневавшаяся, тоже удостоилась чести присутствовать при явлении Дамы. «Взгляни на меня, отвергнутую, ожесточенную, завистливую и безжалостную!» Рыдания рвутся из груди Марии Терезы. Прерывающимся голосом она начинает «Ave». Но Бернадетта бросает на свою бывшую учительницу строгий взгляд, взывающий к сочувствию. Она знает: от нее ждут, чтобы она повторила слова молитвы. Но последние силы она потратила на великий зов любви, и губы ее шевелятся беззвучно. Потом ей все же удается повторить несколько слов:
– Теперь и в час…
И больше ничего.
Обычно смерть в одно мгновение гасит жизнь на лице человека. Но лицо Бернадетты Субиру она так же мгновенно заставляет светиться. С последним вздохом к нему вернулось то выражение полной отрешенности, какое бывало, когда Бернадетта сквозь все лица и предметы мира тянулась взглядом к Даме. При виде этого лица все чувствуют то же, что некогда почувствовал Антуан Николо и выразил словами: «До такого создания и дотронуться-то нельзя».
«Я люблю!» В ушах Перамаля еще звучат слова последнего признания Бернадетты. Он по-прежнему неподвижно стоит на коленях возле двери. Кто-то распахнул окна. Бесплотными тенями кажутся коленопреклоненные фигуры монахинь, молящихся вокруг смертного одра их сестры. Другие, столь же бесплотные, двигаются по комнате: обряжают усопшую в рясу и чепец, приносят толстые свечи, ставят их в подсвечники и зажигают. Но стоящий на коленях и погруженный в молитву декан мало что замечает вокруг себя. Лишь временами он обращает взгляд к окну, где серебром разбрызгивается свет весеннего солнца. Ему видны цветущие плодовые деревья в саду и плывущие по небу облака. Вся жизнь вдруг представляется Перамалю неописуемо легкой, все, даже его собственное массивное тело. Ревматические колени как бы не чувствуют давящей на них тяжести. Лишь мало-помалу до него доходит, какую высшую отраду принесла ему эта смерть. Все преобразилось! Разве теперь его станет жечь изнутри обида и горечь? Солнечный свет отливает серебром, а пламя свечей – золотом. И оба ласкают лик Бернадетты, застывший в своей отрешенности. Перамаль не может оторвать взгляд от этого лика и неожиданно слышит свой собственный шепот:
– Твоя жизнь только начинается, о Бернадетта!
Эти слова значат не только: ты теперь на Небе, о Бернадетта. Они значат: ты теперь на Небе и на земле, о Бернадетта. Твои глаза видели больше, чем наши. В твоем сердце было больше любви, чем могли вместить наши огрубевшие сердца. Поэтому ты не только действуешь и существуешь ежедневно и ежечасно в источнике Массабьеля, но и в каждом цветущем дереве за окном. Твоя жизнь только начинается, о Бернадетта!
С удивительной легкостью грузный Перамаль поднимается с колен. Он бросает последний взгляд на Бернадетту и, осенив ее крестным знамением, прощается с ней и уходит.
Глава пятидесятаяПятьдесят «Ave Maria»
В этот день величайшего чествования здесь собралась целая толпа детей, внуков, племянников и племянниц – потомков сестры и братьев Бернадетты Субиру. Но истинным центром всеобщего внимания являются не они, родственники по крови, а первенец чуда, «ребенок Бугугорт». «Ребенку» этому, а точнее, Жюстену Адолару Дюконту Бугугорту исполнилось семьдесят семь лет. Это щуплый старичок с веселыми глазками и лукавым изгибом губ под все еще темными усами. Бугугорту, все еще, несмотря на годы, занимающемуся цветоводством в городе По, вручили билет второго класса до Рима и адрес, где он будет квартировать и столоваться. Ибо первенцу чудесного исцеления в Лурде надлежит принять участие в торжестве по случаю канонизации Бернадетты Субиру папой Пием XI. Христианский мир не знает церемонии более торжественной, чем канонизация, проводимая святым наместником Бога на земле. О Бугугорте люди говорят, что новоявленная святая семьдесят пять лет назад частенько носила его на руках, когда соседские семьи ходили друг к другу в гости. Правда, старый цветовод из По помнит об этом весьма смутно. Но с годами фантазия, подстегнутая частыми расспросами и рассказами, существенно обогатила его воспоминания. Старик любит обстоятельно и подробно описывать внешность, голос, характер и поведение той, кому он обязан своим чудесным спасением и скромным даром долголетия.
– В младенчестве у меня случались судороги и отнимались руки и ноги, о чем вы наверняка читали, – обычно начинает он. – Так что Бернадетта и ее матушка часто носили меня на руках и усердно трясли, чтобы приступ прошел. И я много раз видел ее, пока она не распрощалась со всеми и не уехала в Невер, чтобы постричься в монахини. В то время мне было восемь или девять лет. Субиру были лучшими друзьями нашей семьи, я знаю это от собственных родителей. Так что теперь, по прошествии семидесяти лет, кроме меня, не осталось в живых никого из тех, кто был близко знаком с нашей милой заступницей в те годы, когда сама она была еще подростком, и я так ясно вижу перед собой дорогое ее лицо, словно мы расстались несколько часов назад. Тут не могут со мной сравниться уважаемые потомки семейства Субиру. Они не общались с ней лично. И знают обо всем лишь по книгам, картинкам и понаслышке.
На празднество канонизации Бернадетты в Рим прибыли пятьдесят тысяч гостей из сорока стран. Наиболее многочисленная группа прибыла из Франции: пятнадцать тысяч клириков и мирян, ядро которых составляют посланцы провинции Бигорр. Неудивительно, что единственного свидетеля, своими глазами видевшего Бернадетту еще до известных февральских событий, и первого, на ком благословенный источник столь молниеносно и неопровержимо доказал свою чудодейственную силу, окружили здесь особым вниманием. Люди толпятся вокруг старого садовода из По, а тот смущенно пожимает сотни протянутых к нему рук. Его представляют разным светским и духовным знаменитостям. Месье Шарль Ру, посол Франции, заводит с ним разговор и следит, чтобы он получил хорошее место на трибуне для почетных гостей. И вот «ребенок Бугугорт» сидит в окружении высокопоставленных особ в соборе Святого Петра в Риме и, растерянно жмурясь, рассматривает огромный неф.