Она не бьет бродягу. Не улыбается. Не хмурится. В тот момент я восхищаюсь ей; сие приводит меня в ужас, и никто не должен узнать об этом.
Вместо этого с едва слышным вздохом Пенелопа бормочет:
– Конечно. В нашем доме есть такая – верная служанка по имени Эвриклея, которая, я уверена, сможет помочь. Я отправлю ее к тебе и прослежу, чтобы приготовили место у очага. Пожалуйста, не беспокойся о женихах. Они вскоре будут настолько пьяны, что смогут лишь хвастать и переругиваться. Они не причинят тебе вреда.
– Ты слишком добра, госпожа, слишком добра. Я много слышал о твоей щедрости, но не смел и надеяться на нее…
Ее улыбка остра, как лезвие ножа.
– Добро пожаловать, путник, во дворец моего мужа.
Бродяга тянется, чтобы пожать ее руку в знак благодарности, прижать к своему лбу, ощутить ее прикосновение, но она уже отворачивается, направляясь к двери.
Глава 10
В главном зале бродяга наблюдает за вечерним пиром.
Антиной:
– Я слышал, фиакийский корабль заметили у берегов Фенеры вчера, и где же он теперь? Проклятые фиакийцы…
Эвримах:
– Когда я стану царем, фиакийцы будут знать свое место, вот увидите, я… – Икнув, он допивает остатки крепкого вина из кубка. – Мелитта! Вина! Еще вина!
Амфином:
– Телемах выглядит… по-другому. Он изменился.
– Ну конечно, он изменился! Он же побывал в путешествии, правда? Отправился побеседовать с Нестором и Менелаем, подольститься, как умеют в его семейке. Нужно было прикончить его до того, как он вернулся на Итаку, нужно было перехватить его в море, а теперь… теперь у нас всех проблемы.
– Мелитта… где вино?!
А на задворках дворца Одиссея свинопас Эвмей роет яму на безымянном клочке земли для старого пса царя, Арго. Древнее животное дожило до того момента, когда смогло уткнуться носом в руку друга, а затем испустило дух. Так должны спеть об этом поэты. Очень важно, чтобы их истории были пронизаны темами верности, долга, раскрывали дикость испорченных людей в сравнении с чистыми чувствами добрых, достойных созданий земли. В этом тоже есть своя сила, а я настолько отчаянно жажду ее, что готова, раз уж на то пошло, смириться с парой куплетов о псе, если они послужат моей цели.
Кенамон восклицает:
– Телемах! Телемах, мой дорогой друг! Как ты? Где ты был? Расскажи мне все, расскажи мне…
Телемах обрывает его.
– Я отсутствовал по государственным делам! – рявкает он. – Тебе не понять… – А затем, увидев, как Кенамон темнеет лицом от предательства или даже от печали, услышав такие слова от мальчика, которого он учил владению копьем и мечом, Телемах запинается. Понижает тон. – Я удивлен, что ты все еще здесь, египтянин. Думал, ты давно уже уплыл домой.
Кенамон открывает было рот, чтобы выпалить – он даже сам не знает что, возможно простое «Телемах?», как просьбу объяснить, как восклицание, подразумевающее: мой мальчик, мой дражайший друг, что с тобой случилось?
На мгновение кажется, что Телемах все же ответит. Что-то вроде: рад тебя видеть, хорошо, что ты в порядке, есть кое-что, что тебе следует знать, что я могу рассказать…
Но я встаю рядом с ним, чуть поворачиваю его подбородок, чтобы он увидел бродягу у очага, и эта картина заставляет его сжать губы. Покачать головой. Отвернуться, не добавив больше ни слова.
– Мудро, – шепчу я мальчишке, а в сердце Кенамона ширятся трещины, возникшие за годы странствий вдали от дома. – Ты принял мудрое решение.
Сидящий у огня оборванец наблюдает за женихами, наблюдает за служанками.
Мелитта смеется над попытками Эвримаха ущипнуть ее за зад, легко уворачиваясь от его рук. Ее с ним связывают долгие, непростые отношения «ты мне, я тебе», которые едва ли ему понятны, пусть даже он и наслаждается подчас их результатом. По ночам, когда язык развязан вином, он, бывает, падает в ее объятия и смеется, и плачет, и жалуется на всеобщую несправедливость, а она гладит его по голове и приговаривает «тише, тише, красавчик», прежде чем снова исчезнуть в водовороте дворцовых хлопот, и вида не подавая, что между ними хоть что-то есть.
Феба устраивается на коленях у Нисаса, мальчишки-жениха, понимающего, что царем ему не стать, и, ущипнув его за щеку, заявляет: «Ты такой забавный, тебе кто-нибудь говорил, что ты забавный?» – а затем со смехом сбегает, прежде чем он успевает схватить ее за талию.
Автоноя стоит в дверях кухни и шепчет, скривив губы:
– Всегда хочешь большего, да, Антиной?
Меланта отпускает шуточку по поводу длины жениховского меча; Эвринома тщетно пытается скрыть улыбку, ведь подобное ее веселить не должно…
Бродяга наблюдает за женихами.
Бродяга наблюдает за служанками.
Тут появляется мрачная Эвриклея и ворчит, брызжа недовольством:
– Меня послали помочь тебе, странник.
Шея Эвриклеи уже почти горизонтальна полу, и потому, как бы она ни старалась поднять голову, глаза ее постоянно смотрят вниз. Череп, туго обтянутый по-старушечьи пятнистой кожей, прикрыт всего парой клочков волос, но вот руки, которыми она треплет кудри какого-нибудь малолетнего шалуна, поразительно теплые, мягкие и красивые, замечательные как своим изяществом, так и рассказанной ими историей целой жизни. И они, увы, единственная приятная черта этой женщины.
Она считает пренебрежением то, что ее – ее! – старейшую и мудрейшую, а некогда и любимейшую из всех служанок этого дома – отправили прислуживать какому-то бродяге. Какому-то потрепанному оборванцу, какому-то грязному, перепачканному навозом попрошайке у их дверей. Вот и еще одно доказательство, хоть Эвриклее оно и ни к чему, что ее ненавидят высокомерные служанки Пенелопы, что заносчивая Эос и злобная Автоноя издеваются над ней. Но она им всем покажет! Она выполнит свои обязанности как положено, потому что знает, что значит служить. И потому она уводит бродягу прочь от очага, в комнату, где приготовлен таз с водой, и говорит:
– Пожалуйста, странник, садись. Я омою твои ноги…
Дверь за ними закрывается, и пусть она ненадолго останется закрытой.
Открывается другая дверь.
Это неприметная дверца, ведущая из женской половины в садик. В душистый полдень тут пчелы жужжат средь пурпурных цветков, а легкий утренний ветерок доносит запах меда. Ночью же этот тихий укромный уголок вдали от стены и окон, в гуще переплетенных ветвей и шелестящей листвы дает в свете потайного фонаря приют секретным собраниям, на которых за эти долгие годы было придумано немало схем и разработано множество планов.
Здесь торопливо шелестят по каменным плитам шаги, плащи тщательно прячут пригнувшиеся фигуры, полуночный ветер уносит прочь тихие шепотки. Я вглядываюсь в темноту, отвожу тени от укрытых капюшонами лиц женщин, собравшихся здесь. Я знаю каждую из них.
С кем-то мы уже встречались. Автоноя, Эос, служанки Пенелопы. Урания, с шапкой снежно-белых волос и браслетами из лазурита на морщинистых запястьях. Она служила еще прежней царице, Антиклее, матери Одиссея, пока Пенелопа не договорилась о ее освобождении. Урания доказала, что она полезнее свободной женщиной в миру, нежели рабыней во дворце, ведь ее многочисленные «родственники» постоянно и отовсюду доставляли новости на западные острова.
Кто еще? Анаит, жрица Артемиды, в храме которой собираются иногда те таинственные женщины, чьи меткие стрелы и резвые ноги и привлекли внимание богини к этим островам. От нее пахнет прелой листвой и древесным дымом, и она может освежевать кролика не глядя, а еще не понимает того, о чем люди молят богиню, но видит благословение Артемиды в каждом рассвете и закате так, словно небесная охотница приходится ей сестрой, смеющейся с ней вместе.
Приена, с короткими волосами цвета песка, вольно выбивающимися из-за ее маленьких округлых ушей, в плаще, едва прикрывающем арсенал мечей и кинжалов на поясе, бедрах, лодыжках и спине. Она должна бы поклоняться мне, эта воительница, но, увы, два качества Приены мешают ей стать любимицей богини Афины: во-первых, она не из Греции и все еще возносит молитвы богам могучей восточной реки и широких золотистых степей. Во-вторых, ее сердце переполнено страстью, яростью, любовью, страхом, надеждами и мечтами – и она не мудра. Иногда я завидую этому.
Приена возглавляет тех женщин, что собираются в храме Артемиды. Когда-то их было сорок, потом пятьдесят, а затем уже добрая сотня. Теперь их еще больше, со всех островов тайком стягиваются сюда вдовы и дочери, которым никогда не стать женами. Их подготовка отнимает у Приены кучу времени, но, к собственному удивлению, ее это вовсе не тяготит.
Это полуночный совет Пенелопы.
Само собой, есть совет, собирающийся при свете дня, – совет почтенных мудрецов, назначенных Одиссеем перед отплытием, тех самых, что все двадцать лет потрясали кулаками и на весь остров делали грозные, но весьма неопределенные заявления. Однако царице они приносят весьма небольшую пользу, и потому еще один совет, эта тайная сходка женщин, встречается там, где никто их не увидит.
Пенелопа на встречу является последней, в сопровождении Эос проскользнув во тьму уснувшего сада. Верная Урания прищуривается, пытаясь разглядеть царицу в сумраке, и спрашивает, едва та подходит ближе:
– Ты нашла Телемаха?
– Телемах, – отвечает Пенелопа, слегка запыхавшаяся после спешной пробежки по темноте, – наименее серьезная из наших проблем.
Слышится легкий шорох, шарканье грязной сандалии: ничего хорошего ждать не стоит, если уж Телемаха называют мелким неудобством, а не занозой в самом неподходящем месте, как обычно…
Пенелопа набирает полную грудь воздуха, медленно его выдыхает, на выдохе объявив:
– Мой муж вернулся.
Молчание расходится, как круги от брошенного камня на воде.
И наконец Урания выпаливает:
– Он – что?
– Мой муж, – повторяет Пенелопа больше для себя, чем для других, убеждаясь, что произнесенные ею слова – правда, – вернулся.
И снова Урания, которую можно считать подругой царицы настолько, насколько это вообще возможно, и которая по этой причине считает вправе высказываться вслух тогда, когда остальные могут лишь вопить про себя, восклицает: