Песнь Итаки — страница 18 из 63

Неужели ты ранишь меня?

Неужели ты обратишь против меня свой меч, назовешь меня врагом теперь, когда все меняется?

И, получив рану, смогу ли я ранить тебя?

Неужели вот так мы и умираем?

Не то чтобы в голове у Кенамона крутятся сейчас именно эти мысли – они не оформлены, не облечены в слова. Но если бы его спросили, он выпалил бы именно это, чтобы тут же зажать рот руками, словно испугавшись тех чувств, что рвутся изнутри.

Я тяжело вздыхаю, когда он проходит мимо меня на пути к бойницам, но на пути у него не встаю.

– Телемах?

Парень вздрагивает, тянется к мечу на поясе, хоть и не носит его – все-таки он во дворце и это было бы странно, нелепо, – и колеблется при виде египтянина.

С одной стороны, Кенамон учил Телемаха сражаться. Поскольку отец его пропал, именно этот чужеземец из далекой страны тренировал его в холмах, командуя: «Шевелись, шевелись! Если ты отступишь, я нападу! Зачем бить по моему мечу, если нужно бить в голову, шевелись

Кенамон сражался не так, как, по мнению Телемаха, сражаются герои. У него грубые приемы, а их схватки были изнурительными – как для тела, так и для духа.

«У тебя же две руки, так? Значит, хватай проклятое копье!»

Телемах чувствует… что благодарен этому человеку.

Благодарность – невероятно неловкое чувство для Телемаха. Вся его жизнь пронизана чувством негодования, мыслями о подлом предательстве и страшной жестокости. И его история, сотканная из мелкого пренебрежения и неприкрытой лжи, – единственное объяснение, почему он вовсе не такой человек, которым, по собственному мнению, должен был стать.

– Кенамон, – выпаливает он с опозданием, слишком большим для вежливого приветствия. – Чего ты хочешь?

– Телемах, я… – Избыток эмоций смыкает уста так же надежно, как и открывает их. – Как ты?

Это все, что он может из себя выдавить, но в голосе египтянина слышится искреннее участие, почти теплота, на мгновение пронизанное чистым ужасом. Телемаху кажется, что Кенамон собирается его обнять, – сама эта идея мучительна, и его взгляд тут же испуганно мечется в поисках наблюдающего за всем бродяги.

– Твое путешествие… твои приключения… Ты выглядишь… хорошо. У тебя все в порядке?

Что случилось?

Кем ты стал?

Неразумно задавать такие вопросы.

И все же совершенно необходимо задать их.

Мудрость редко дается легко и часто бывает непрошеным гостем.

Телемах инстинктивно делает шаг назад, прежде чем Кенамон успевает подойти слишком близко. Этот шаг настолько мал, что почти незаметен, однако египтянин видит его, колеблется, едва не вздрагивает.

– Эта… эта история с луком, – начинает Кенамон уже медленнее, и в речи его теперь заметнее проступает акцент, а руки неловкими плетьми повисают по бокам. – Знаешь… Чем бы все ни закончилось… Что бы ни случилось, я всегда буду защищать твою мать. Я… Если я могу как-нибудь… если есть… Я питаю к ней глубочайшее уважение, но я никогда не покусился бы на твое наследие. Я бы… Я знаю, что царем мне не стать, но, если я могу сослужить службу… Оказать услугу тебе, твоей семье… Для меня это будет честью.

На мгновение Телемаху хочется все рассказать, кинуться в объятия, которые еще мгновение назад его, похоже, ждали, воскликнуть: «Друг мой, мой дорогой друг, в моей душе бушует ураган, и я не знаю, какой путь выбрать!»

А затем он замечает бродягу.

Разумеется, бродягу.

Который наблюдает из-за дверей.

И поэтому он отворачивается.

– Спасибо. Твои слова услышаны. Посмотрим, что принесет нам завтрашний день.

Кенамон на мгновение замирает, ожидая, надеясь, сдерживаясь, чтобы не положить руку на плечо мальчишке. Телемах не смотрит на него, делает вид, что того не существует, и наконец египтянин, поклонившись, уходит прочь.


В спальне Пенелопа перебирает зелья, порошки и сладко пахнущие благовония в глиняных горшочках и бутылочках.

Они привезены из Спарты, как дар от ее двоюродной сестры Елены. Это отбеливает – «ужасно, что ты позволяешь солнцу так обжигать твою кожу». Это – рисовать одну толстую черную бровь от уха до уха – «очень модно, просто шикарно». Это – румянить щеки, это – чтобы глаза блестели, а это?..

Пенелопа достает бутылочку, назначения которой гонец, привезший все это богатство, не знал.

Сестрица Елена разбирается в растениях и порошках, способных разнообразить бытие. То, как тебя видят. То, как видишь ты сам. Женские штучки. «Как это странно, – рассуждает Елена, – что наши мужья требуют от нас быть красивыми, но высмеивают нас за то, что мы прилагаем к этому усилия».

Пенелопа вкладывает бутылочку в руку Эос.

– Этого будет достаточно, – бормочет она. – Не слишком много, всего лишь достаточно.

Эос прячет бутылочку в карман.

– Завтра они принесут ножи. Женихи.

– Некоторые. Не все. А если и принесут, им это может не пойти на пользу.

– Амфином попросил разрешения переночевать сегодня внизу. Автоноя разрешила.

– Не думала, что у нее слабость к этому мужчине. А где Эвриклея?

– Обихаживает бродягу. Она требует, чтобы ему подавали лучшие сладости во дворце, мед и спелые фрукты. Думает, мы не замечаем, а он отправляет все назад нетронутым, отчитывает ее за закрытыми дверями, говорит, что она все испортит.

– Так, значит, он в постели?

– Да, но выскальзывает, как только думает, что это безопасно. Он знает дворец, знает, как пробраться повсюду тайными коридорами.

– Конечно, знает, – вздыхает Пенелопа. – Спасибо, Эос. За… Спасибо. Доброй ночи.

Эос хочется погладить Пенелопу по волосам. Хочется пропустить их сквозь пальцы, отмечая очередную седую прядку, заправить их ей за ухо. Но она этого не делает.

– Доброй ночи, моя царица, – говорит она.


Глава 14


Пенелопа лежит в центре кровати, рассчитанной на двоих, и не может уснуть.

Когда она впервые приплыла на Итаку, ее муж показал ей эту кровать, вырезанную из оливы, проросшей сквозь дом. Живое напоминание, как он это называл.

Само собой, вся эта идея оказалась на диво непрактичной. Дерево, будучи живым, росло, на стенах и потолке появлялись трещины и разломы, и однажды ночью это привело к обрушению целой стены, отчего Пенелопа с новорожденным сыном едва не задохнулись в облаке пыли и грязи. Дворцовые работницы, разбирающиеся в строительстве, поцокав языками, осмотрели обломки и заявили: «Мы видим корень проблемы, госпожа. Дело в том, что в твоей спальне растет дерево. Видишь, вот оно, прямо здесь».

«Но ведь это живое напоминание», – возразила юная Пенелопа, а женщины ответили, что это, может, и так, жест, конечно, красивый и все такое – но это все равно опасно.

В конце концов Пенелопа велела спилить дерево у корней и посадить рядом новое, которому позволили расти, заплетая стены ветвями, но при этом не нанося урона строению и не пуская побеги сквозь простыни. Она чувствовала, что так чтит саму суть подарка и духовно, и, что важнее, показательно, на случай если кому-то из посвященных придет в голову поинтересоваться его судьбой.

Когда Одиссей делил эту кровать с Пенелопой, ему каким-то образом удавалось захватывать ее большую часть. Сначала он пытался спать только на своей стороне, но при этом ворочался и ерзал, а она, даже будучи беременной Телемахом, считала, что не подобает жене жаловаться на то, что муж развалился и на ее половине кровати. А еще он ужасно храпел, громко похрюкивая, словно стадо кабанов, на которых он так любил охотиться. Пенелопа лежала без сна, пытаясь представить, что раскатистые горловые рулады похожи на мерный рокот моря, но, увы, они раздавались так неритмично и прерывисто, что стоило ей задремать, как очередной громогласный раскат храпа вырывал ее из сна.

Когда Одиссей отправился в Трою, она продолжала спать на своей половине кровати, свернувшись клубком у колыбели Телемаха, как ей и следовало. Ей хотелось бы рыдать, пока не заснет, ведь именно это, по ее мнению, требовалось от скорбящей царицы, но, сказать по правде, в первую же ночь отсутствия мужа спальня без его чудовищного храпа погрузилась в такую расслабляющую тишину, что молодая женщина мгновенно нырнула в сон с легкой улыбкой на лице. На следующее утро ей было ужасно стыдно, и она даже прослезилась от собственного чудовищного лицемерия. Тот факт, что она отлично выспалась, ничуть не помогал ощутить всю глубину страданий, потребную для означенных слез, но она решила приложить к этому все возможные усилия.

Шли годы, и Пенелопа сама начала перемещаться по кровати. Сначала одна нога вытянулась в сторону, за ней другая. На следующий день после того, как она велела спилить дерево, из которого росла кровать, она наконец-то распласталась по всей поверхности, раскинув руки и ноги, просто чтобы узнать, каково это. Одновременно смущающе и восхитительно, решила она. Совершенно неподобающее царице удовольствие.

Когда пришли вести о падении Трои, она переползла на свою сторону кровати и снова попыталась спать плотным маленьким клубком, просто чтобы успеть привыкнуть. Затем, когда спустя год ее муж все еще не вернулся, она попробовала ночь проспать на полу, представляя, каково приходится Одиссею в его непростых странствиях, без подушки под головой или одеяла для уставших конечностей. Этот эксперимент закончился еще до первого крика охотившейся совы, и она вернулась в кровать, вся в синяках, с больной спиной и дрожа от холода. Спустя несколько недель она снова сместилась к центру кровати, и именно там она лежит сейчас, глядя на лунный луч, скользящий по потолку: одинокая женщина в кровати, предназначенной для двоих.

Затем она сдвигается в сторону.

Но тут понимает, что не помнит, какая сторона тут ее, а какая – ее супруга.

Прошло столько времени; то, что когда-то казалось естественным, как дыхание, простым, как ходьба, теперь почему-то намного сложнее.

Она перемещается на другую сторону.

Ни одна не кажется верной.