И вот он спит, что для царя-скитальца можно признать вполне достойным и подходящим делом по возвращении на родную землю; его состояние легко объясняется тяжестью его странствий и разрушительным воздействием времени, которое непременно смягчат теплые ветра и сладкие ароматы ненаглядной Итаки и все в таком роде…
Уязвимости, ранимости тоже предстоит стать значительной частью его истории, если ей суждено существовать в веках. Он сотворил столько недобрых, гадких деяний, что теперь просто необходимо использовать любое оправдание, любую возможность представить его невинной жертвой богинь судьбы Мойр и тому подобных созданий. Ввернуть бы пару строф о его встрече с матерью на полях усопших, чтобы нарисовать портрет доблестного мужа, стремящегося к цели, несмотря на страдания раненого сердца… Да, думаю, это подойдет.
Подойдет.
Я не жду, что вы поймете мои стремления. Даже моим сородичам-богам с трудом удается предвидеть дальше, чем на столетие вперед, и у них всех, за исключением разве что Аполлона, пророчества неточные и до ужаса наивные. Я не провидица, я просто изучаю все вокруг, и мне совершенно ясно, что все рано или поздно обратится в прах, даже урожай на полях Деметры. И потому предвижу: задолго до пробуждения Титанов наступит время, когда имена богов – даже всемогущего Зевса – утратят свою силу, превратив их из громовержцев и повелителей волн в персонажей детских песенок и сказок. Предвижу мир, в котором смертные займут наши места, вознесут своих богов до наших высот – поразительнейшее нахальство, однако логичное, – пусть даже их боги будут далеко не так хороши в управлении погодой.
Я предвижу наше увядание. Предвижу наше падение, пусть мы и будем биться яростно. Больше не станут проливать кровь в нашу честь, приносить нам жертвы, а со временем никто даже не вспомнит больше наших имен. Так и исчезают боги…
И это не пророчество. Это кое-что намного сильнее – неизбежный ход истории.
Я не желаю с этим мириться и потому задействую свои механизмы. Я строю города и школы, храмы и памятники, даю ход идеям, которые продержаться дольше любого разбитого щита, но, даже если все это не сработает, в моем колчане останется еще одна стрела – истории.
Хорошая история может пережить практически все.
Вот для нее-то мне и нужен Одиссей.
Сейчас он ворочается на песке; поэты, естественно, скажут, что я вышла поприветствовать его: отличный момент для появления Афины, признания моей роли, моей поддержки. Впрочем, не очень подходящее слово, лучше назовем это… божественным содействием – светлейшим присутствием, что всегда направляло героя. Появись я слишком рано – и его путешествие показалось бы чересчур легким, а он сам выглядел бы баловнем богов, что меня не устраивало. Но здесь, на его родном берегу, момент выбран самый что ни на есть подходящий, своего рода катарсис: «Одиссей наконец встречает свою богиню-покровительницу, все это время направлявшую его дрожащую руку» – идеальное время для моего появления!
Что ж…
Если поэты справились со своей работой, вряд ли мне есть нужда рассказывать обо всем этом. Если они спели свои песни так, как я рассчитываю, то прямо сейчас слушатели обливаются слезами, а их сердца трепещут в тот момент, когда Одиссей начинает ворочаться, затем просыпается и видит берег, который не представал пред его взглядом около двадцати лет, пытается понять, где он, вскрикивает яростно, решив, что предан, что вероломные матросы, рассыпавшиеся в любезностях, бросили его в очередной неизвестной ему дыре… Затем поэты могут описать, как он постепенно успокаивается, берет себя в руки, начинает оглядываться, втягивает в себя воздух, чувствует, как внутри зарождается робкая надежда, и тут видит мою божественную фигуру, стоящую перед ним.
И я произнесу: «Разве не знакомо тебе это место, странник?» – тоном одновременно равнодушным (я же все-таки богиня, а он жалкий смертный) и в то же время заботливым, и тут он вскрикнет: «Итака! Итака! Милая Итака!»
Я позволю ему пережить этот момент восторга, чистейшего наслаждения – это еще одна важная часть в структуре всей истории, – прежде чем привлечь его внимание к более практичным вопросам и так и не выполненным обязанностям.
Так споют поэты, и в этот момент я окажусь в самом сердце истории. Я появлюсь, когда это особенно важно, и таким образом, как бы унизительно это ни звучало, я выживу.
Иногда я ненавижу Одиссея за это. Я, которой покоряются молнии, стану просто приложением в истории о смертном. Но в ненависти проку нет, поэтому, проглотив горький комок, я принимаюсь за работу. Когда все мои родственники исчезнут, когда поэты больше не станут воспевать их имена, Афина останется.
Поэты не споют правды об Одиссее. Все их песни на корню куплены и перекуплены, их истории пишутся по указке царей и жестоких воителей, которым они нужны только ради власти, одной лишь власти. Агамемнон велел сочинителям петь о своей несокрушимой мощи, о своем жадном до крови мече. Приам велел поэтам Трои в первую очередь возносить хвалу верности, преданности и семейным узам – и посмотрите, куда их это привело! По мрачным полям усопших бродят они, погубленные не столько мечами, отнявшими их жизни, сколько песнями, что им пелись.
Правда мне не пригодится, неразумно позволить ей стать известной.
И тут моя двойственная натура начинает рвать меня на части: ведь я богиня не только мудрости, но еще и войны. А война, пусть далеко не всегда мудра, но зато честна…
И вот вам правда – для того, чтобы успокоить воина в моем сердце философа.
Слушайте внимательно, потому что расскажу я это только раз.
Шепотом на ухо, под большим секретом – настоящую историю, произошедшую, когда Одиссей возвратился на Итаку.
Глава 3
По краю черного как ночь утеса, усеянного гнездами каких-то птиц, журчит ручеек, тоненькой посверкивающей змейкой сползая в море. Если же пойти вверх по течению, то можно обнаружить озерцо, в котором иногда плещутся служанки Итаки, напевающие тайные песни, которые мужчинам никогда не услышать, ведь считается, что женский голос нечист и подходит лишь для похоронного плача. Здесь среди прохладных струй поблескивают мхом валуны и сребролистые деревья клонятся к воде, словно стыдясь ласки лучей солнца.
А если пробраться сквозь скрюченные ветки и колючие шипы, рвущие подолы любителям прогулок, достигнешь уступа, выглядывающего, словно непослушный малыш, между пальцами потускневшей листвы и дробленого камня, – и вот оттуда открывается отличный вид на море и город, кривоватые крыши дворца и негустые рощицы. В этом месте обычно не слышно людских голосов, здесь скорее найдет уединение быстрая рысь или желтоклювая хищная птица. И все же сейчас, подойдя поближе, мы можем услышать нечто поистине потрясающее для Итаки – не просто голоса, а самое необычное сочетание звуков: разговор двоих – мужчины и женщины.
Мужчина говорит:
– Но они – боги.
Женщина спрашивает:
– Хоть и все еще живы?
– Да, конечно.
– Не дети богов? Дети богов – это, можно сказать, наследственная черта греческой знати, видишь ли.
– Нет, они в самом деле боги.
– Но что, если они глупцы?
– Они не могут быть глупцами.
– Еще как могут!.. То есть некоторые из них.
– Ну, в этом случае фараон-наследник уничтожает их памятники, выносит золото из их гробниц и вымарывает их имена со стен храма.
– Так, значит, они боги, пока кто-то не решит по-другому?
– Именно. Если они были плохими фараонами и случилось наводнение, тогда они определенно не боги.
– Как… гибко.
– И Египет процветает уже целую вечность и будет процветать еще столько же, верно?
Давайте-ка приглядимся к этой паре, устроившейся у кромки воды. Мужчину зовут Кенамон, и прежде он был воином Мемфиса. Женщина – Пенелопа, царица Итаки.
Но сама о себе она так никогда не скажет. Она – Пенелопа, жена Одиссея. Камень, на котором она сидит, вода, которую она пьет, солнечные лучи, которые гладят ее лицо по утрам, – все это, по ее словам, принадлежит ему. А она всего лишь хранительница его земель, ведь и она сама тоже ему принадлежит. Мол, так любезно с вашей стороны назвать ее царицей, но она только скромная жена царя.
Она тоже поставила все, что имеет, на имя Одиссея, и от него зависит, жить ей или умереть. У нас много общего в этом смысле…
Жены царей, само собой, обычно не рассиживаются с воинами далеких земель, когда солнце поднимает свой лик над горизонтом. Подобное поведение было бы недопустимо скандальным даже для обычной, хотя бы слегка благочестивой женщины. Пенелопе об этом известно, и потому эта встреча стала возможной лишь при двух условиях. Во-первых, они устроились высоко над городом, далеко от глаз ее подданных, да и пришли сюда разными путями, которыми и разойдутся, закончив беседу: он – бродить по острову, вспоминая о доме; она – проверять стада и рощи, возможно, навестить своего досточтимого свекра или заняться еще каким-нибудь делом, подходящим хорошему управляющему.
Второе же условие – присутствие двух женщин, сидящих неподалеку: не настолько близко, чтобы мешать беседе, но достаточно, чтобы клятвенно заверить, что видели все, что происходило, и, боги свидетели, не было ни единого прикосновения пальцев или смешения дыхания в недопустимой близости, а когда госпожа смеялась – если вообще смеялась, – то очень печально, как будто говоря: «Что ж, нужно смеяться в лицо невзгодам, ведь так?»
Эти две женщины – Урания и Эос, и о них мы еще непременно поговорим.
– Я тоже замечал, – признаёт мужчина по имени Кенамон, – что есть определенные… сходства между некоторыми из наших божеств. Детали могут отличаться, но, похоже, во всех легендах есть возрождение, жизнь после смерти, великая битва и обещание грядущей награды.
– Обещание грядущей награды – крайне удобная вещь, – соглашается Пенелопа. – Нет ничего лучше, чем получить заверения, что обрушившиеся на тебя беды – это лишь краткий миг на пути к чему-то вроде Элизиума