– Как ты посмел подойти ко мне? – И голос ее звенит во тьме. – Как осмелился прийти сюда? Насколько же ты невежественен, варвар?
Ему следовало бы оправдываться, протестовать, удивляться.
Но на глазах у него слезы, да и в притворстве он не очень хорош, поэтому молчит.
– Убирайся отсюда! – Она еще немного повышает голос, добавив пронзительности, насколько осмеливается. Непростое сочетание – достаточно громко для тех, кто подслушивает, но недостаточно – чтобы перебудить весь дворец. – Убирайся отсюда, этот сад принадлежал его матери, как смеешь ты думать, что можешь просто… прийти сюда?! Ты мне отвратителен. Я-то думала, что после всех грязных, вонючих мужланов, что приходили в мой дом, худшее я уже видела, но ты… Иноземец! Чужак в этой стране. Что ты из себя представляешь? Даже не царевич. Сын торговца. Младший брат младшего брата, отправленный пресмыкаться у подола вдовы, поскольку дома ему не на что рассчитывать. Молюсь, чтобы море унесло тебя – не быстро, не легко, но как моего мужа, навсегда отделило от тех, кого ты любишь, отрезало от любого берега.
Она плюет ему в лицо.
Жест не очень впечатляющий – слюны много собрать ей не удалось, да и с дальностью беда. Но и этой малости достаточно. Брызги попадают на его щеку.
Он делает шаг назад.
Стирает их со щеки.
Кланяется.
И мне не нужно быть Афродитой, чтобы разгадать выражение, застывшее сейчас на его лице. Я слышу, как Пенелопа судорожно вздыхает, чувствую сожаление, которое копьем пробивает ее сердце. Не из-за того, что нужно сделать, – эта рана намного глубже и серьезнее, чем может причинить простое сожаление, – но из-за того, что он все понимает, знает, зачем это, и, что хуже всего – прощает.
«Мне жаль», – трепещет на ее губах.
«Жаль».
«Мне так жаль…»
Ей хочется прокричать это, швырнуть ему эти слова.
Но она не может, и даже это, похоже, ему понятно.
Кенамон снова кланяется, с улыбкой коснувшись пальцами груди. Он стоит спиной к двери, скрывая этот жест. Отрывает пальцы от сердца и прижимает их к губам. Целует кончики и поворачивает к ней обещанием того, чему никогда уже не сбыться, прощанием, которому никогда не прозвучать. В глазах его стоят слезы, и она благодарит богов, что они еще не текут, а значит, могут остаться незамеченными. Слезы, текущие по ее лицу, считает она, могут быть полезны. На этом нужно сосредоточиться. Полезные слезы – всегда ищи пользу. Это могут быть слезы ярости, негодования – даже горя, но не по нему. Ни в коем случае не по нему.
Она перехватывает его пальцы, скрытая от чужих глаз его телом, стискивает их и тут же жалеет о том, что сделала, что снова ощутила его тепло, снова прижимает их к его груди и отпускает.
Он улыбается ей и думает, что никогда больше не сможет улыбнуться.
Затем Кенамон выпрямляется и громким, ровным голосом заявляет:
– Ты всегда ясно давала понять, что с трудом терпишь меня, царица Итаки. Всегда ясно показывала, кому отдано твое сердце. Если я и могу сделать что-нибудь хорошее в своей жизни, так это покинуть тебя сейчас же. Прощай, царица.
Ей, кажется, было бы легче, если бы он закричал. Если бы оскорбился, разгневался и разбушевался. Он правда пытался найти в себе эти чувства и заставить их звучать в своих словах – но не преуспел. Даже сейчас, в самом конце, он не смог этого сделать.
Лунный свет не может скрыть слез, которые теперь серебристыми дорожками струятся по ее лицу. Я велю облакам собраться кучнее вокруг освещающей небо сферы, приказываю ночному ветерку сменить направление, чтобы подхватить и унести прочь от дворцовых стен ее полузадушенный всхлип.
Я беру Кенамона за руку.
– Уходи, – говорю я его мятущемуся сердцу. – Скорее уходи.
Его ноги не двигаются без помощи моей божественной силы. Я подталкиваю его ступню, заставляю согнуться колено. Он едва не падает, делая первый шаг, и я поддерживаю его.
– Идем, воин, – шепчу я. – Пора отправляться домой.
Я веду его к двери, и на мгновение он успевает различить прячущегося в темноте бродягу, прежде чем тот растворяется в тенях.
Глава 15
Пенелопа в своем саду – рыдает.
Кенамон, словно пьяный, лишившийся зрения, плетется в сторону пристани, к морю.
Ветер, дующий ему в лицо, высушивает все слезы до того, как они появляются. Я насылаю сны, чтобы разбудить служанку Урании и заставить ее прибежать в доки еще до первых лучей рассвета. Она найдет его там, на пристани, полностью уничтоженного. Она поднимет его, отведет, словно старика, в дом Урании, где старуха скажет: «Знаешь, у меня есть родич, который водит корабли по янтарному пути в Египет…»
Кенамон был воспитан в поклонении богу-соколу, повелителям воды и солнца. Прибыв в эту страну, он продолжал возносить молитвы, но без роскоши храма и стука барабанов его слова казались пустыми и холодными. Он давно перестал молиться, и я не знаю, какое божество откликнется, реши он воззвать к небесам снова.
– Я не помню, что такое дом, – произносит он наконец.
Урания добра, в своей собственной манере. Она кладет руку на его плечо, но не может подобрать нужных слов.
– Я должен вернуться, – говорит он. – Я должен защитить ее.
– Дорогой мой, – отвечает Урания. – Этим ты лишь добьешься, что тебя – и ее – убьют. Если не сегодня, значит, завтра – так всегда заканчивается.
Он знает, что это правда, слышит ее в этих словах и в этот момент клянется, что больше не полюбит никогда, и мне жаль.
Здесь я его оставлю. Поэты сотрут его имя с лица земли. Даже в южных землях, где легенды записываются чернилами из пепла или вырезаются в камне, не останется памяти о нем, и его имя не будут славить в веках. Он растворится в ходе истории, как любой другой человек.
Тем не менее, уходя, я отдаю ему честь.
– Брат, – заявляю я, – мудрый воитель. Возвращайся домой и спрячь в ножны свой меч. Я освобождаю тебя от своего владычества. Позволь себе стать глупцом и снова полюбить.
Кенамон не слышит меня; он замер, склонив голову к земле.
Пенелопа рыдает в своем саду.
Она прячет лицо в ладонях и плачет до тех пор, пока не начинает задыхаться.
Ей никак не удается остановить слезы, текущие из глаз. Ее тело бунтует, после двадцати лет неподвижности, молчания, скрещенных рук и поджатых губ все-таки трескаясь изнутри. «Не сейчас, – молит она. – Во имя всех богов, не сейчас!»
Но не похоже, что ее тело готово прислушаться к этой просьбе. «Как странно, – думает она, – что управлять царством проще, чем взять под контроль это…»
Я сижу на скамье рядом с ней и держу ее за руку. Позволяю поплакать чуть подольше – но не слишком. Благоразумно было бы задаться вопросом: «А что же это за слезы?»
Сперва она не слышит меня, но я шепчу ей снова:
– Эти слезы полезны? Как они выглядят со стороны?
Ее рыдания немного стихают. Затем следуют несколько длинных, судорожных вздохов.
Она понимает, конечно, что не может плакать из-за Кенамона.
Тогда она стала бы блудницей, развратницей, слабой женщиной, склонной к вожделению и предательству, – не лучше ее сестры Елены, из-за которой огонь поглотил почти весь мир. Такой исход был бы совершенно неприемлемым – и даже опасным.
Но действительность такова, что она все еще рыдает, а в тенях у двери прячется бродяга, так что, по сути…
Я с трудом подавляю желание побарабанить пальцами, слышу, как шелестит ветер, отзываясь на мое нетерпение, но все же пытаюсь собрать все то немногое сострадание, что мне доступно, чтобы подтолкнуть Пенелопу краем ступни.
– Какой теперь смысл в слабости? – спрашиваю я. – Идем же. Идем. Не будь такой глупой, когда так важно проявить мудрость.
Она делает очередной судорожный вздох.
Даже не смотрит на дверь.
Складывает руки в молитве.
– О благословенная Афина, – начинает она, прерываясь, чтобы втянуть немного воздуха между скорбными всхлипами. – Госпожа войны и мудрости…
«Кенамон, – стонет ее сердце. – Кенамон! Кенамон, прости меня, прости!»
Я не возражаю. Самая важная сейчас часть ее молитвы – это те слова, что она произносит вслух, а не чувства, что кипят внутри. Поэты вспомнят только о словах.
– Благословенная Афина, – продолжает она, – та, что так долго оберегала наш дом. Если мой муж действительно мертв, если придется посыпать пеплом его имя, тогда молю тебя…
«Прости меня, – стучит ее сердце. – Прости меня. Прости меня!»
– …возьми мою жизнь!
Я сжимаю ее плечо, когда слезы в очередной раз начинают потоком струиться по ее лицу, капая с носа, попадая в рот. С трудом сделав глубокий вздох, она продолжает, просто на всякий случай:
– Если мой муж мертв, позволь мне последовать за ним! Молю тебя, богиня, не заставляй меня больше выносить эту муку!
Я снова меняю направление ветра – какая переменчивая у нас сегодня погода! – чтобы убедиться, что ее слова достигли слуха тени у двери. Бродяга, прижавшись спиной к стене, быстро, прерывисто дышит. В песнях именно этот момент укрепит его решимость. Это важный кусок, ключевая часть легенды, которую будут передавать из уст в уста. Я не смогу сделать Одиссея героем, если он просто перебьет безоружных гостей на пиру; подобный поступок был бы нарушением священных законов гостеприимства в Греции, выставил бы его монстром или того хуже – просто очередным безумцем, обуреваемым местью, гордыней или честолюбием. Нет. Его должна вести высшая сила, у него должны быть причины, он должен постепенно прийти к правильным выводам, и, когда нанесет удар, поэты споют, что кровь его вскипела от молитв убитой горем жены. И таким образом чудовищность поступка будет оправдана. Таким образом имя Одиссея может быть очищено, а с ним и мое.
Пенелопа, выполнив свой долг, снова прячет лицо в ладонях, прижимает их покрепче, чтобы заглушить всхлипы, позволяет холоду коснуться ее воспаленных глаз, пылающего сердца, сгорающей души. Постепенно возвращает самообладание.