– Прочь, – шепчу я бродяге у двери, и он, с бешено шумящей в ушах кровью и дрожащими, скрюченными пальцами, скрывается во тьме.
Чуть позже я сажусь рядом с Пенелопой, положив руку ей на плечо.
Она медленно выпрямляется.
Также медленно восстанавливает дыхание.
Медленно поднимает глаза к небесам. Затем громко, не глядя на меня, цедит:
– Боги. Цари. Герои Греции. – Что-то хочется высказать ей в адрес всех перечисленных, что-то сложное, яркое, горькое. Она пытается подобрать слова, но находит лишь: – Чтоб вы все провалились.
Затем она поднимается, и я позволяю ей уйти.
Глава 16
Есть на Олимпе великие богини.
Гера, когда-то бывшая матерью-землей, матерью-пламенем. Зевс взял ее в жены, когда ему приелись все ее сестры. Даже тогда, даже в те далекие дни, боги начали менять мир с того, что заявили, будто принужденная к браку женщина не должна требовать наказания для того, кто ее принудил, но должна сама искупить то, что с ней сделали. И потому сила Геры иссякла, и вместо свежей крови на обсидиановом клинке «Терпи, терпи, терпи» стало мантрой матери-богини. Мы не можем наказывать мужчин, поэтому сами должны принимать наказание, когда возможно. Вцепись в те жалкие обрывки власти, что тебе достались, в объедки с мужниного стола – и терпи. Что еще тут поделать?
Так пала первая из нас – мать пламени.
Афродита, которую боги боятся из-за того, что вожделеют ее: ведь это значит, что у нее есть власть над ними. Чтобы ослабить ее мощь, они принижали ее, высмеивали ее величие, называли подстилкой, пустоголовой красоткой. Ведь если любовь, наслаждение и близость таят такую мощь – что ж, они должны принадлежать сильным мира сего, демонстрировать их статус так же, как и золотые кубки, сверкающие бронзой клинки. Раб не может получать удовольствие, женщина не может наслаждаться своим телом; только царям и героям должны быть доступны радости плоти, но даже так любовь всегда была слишком опасным испытанием.
Деметра выполняла свои обязанности без единой жалобы, как и следует женщине, пока ее дочь не отправилась в подземный мир. Тогда она разрушила мир, и смертных поразил голод, детей выкосил мор, земля покрылась льдом. Отношение ее дочери к этой ситуации не интересовало богов: материнство как обладание, как владение, как право разрушить мир, оправдываясь своим личным горем, было намного важнее желаний Персефоны.
«Ну, она, конечно, слегка… вы понимаете… – бормотал Зевс. – Она же мать! Матери способны на самые необъяснимые поступки».
Артемида отдалилась от сородичей-олимпийцев, укрывшись со своими нимфами и наядами в лесах. Для нее не существовало сексуального влечения, и она жила особняком, нетронутая и не жаждущая этого. Со временем боги почти забыли о ней, пока какой-то глупец не пролил кровь на ее священных землях – и даже тогда ей пошли навстречу, как потакают ребенку, еще не ставшему женщиной.
Мой отец познал мою мать Метиду, а затем, услышав пророчество о том, что дитя этого союза превзойдет его в мудрости, проглотил ее целиком. Это не помешало мне, целой и невредимой, появиться из его черепа.
Тогда он заявил, что привязался ко мне. Привязанность стала орудием, которое он использовал, чтобы контролировать меня и одновременно утвердить свою власть надо мной, вроде: «Я так привязался к милой крошке, разве она не очаровательна? Интересно, что творится в ее маленькой хорошенькой головке?»
Естественно, я стремилась заслужить его уважение, его любовь, его восхищение. А какой бы ребенок не стремился? Но со временем я поняла, что все это лишь орудия тайного управления, способные не хуже копья поразить душу и оставить на ней столько шрамов, сколько он пожелает. Я была его милой крошкой, его славной совушкой, его малышкой, кем угодно, кроме богини войны, богини мудрости – единственной, за исключением него самого, кто способен повелевать громом и молнией. Некоторое время я считала почтительность и скромное остроумие полезной тактикой, способной подчинить его моей воле, и принижала свою значимость, потворствуя его собственной. Это было необходимо как для моей безопасности, так и для достижения целей.
Я помнила, как кончила моя мать. Чтобы пресечь посягательство на мой разум, мою душу, я дала обет целомудрия. Я скрыла лицо шлемом, воздела щит на руку и отреклась от любых проявлений желания, томления или страсти. Я закрыла все пути к своему телу и душе, и более того – намного больше – я наказывала женщин за то, что сделали с ними мужчины, утверждая, что им следовало закрыться от всего, как и мне. Что, по их мнению, должно было с ними случиться, если они посмели смеяться в голос и напоказ радоваться жизни? Едва ли это вина мужчины, что он не смог сдержаться; просто так устроен мир. Я смеялась над смертями тысяч безымянных, пожимала плечами, узнав об очередном корабле, разбитом о скалы моим дядей Посейдоном, интересовалась лишь соревнованиями в силе, власти и мощи оружия.
Короче говоря, превратила себя в типичного мужчину с Олимпа.
Я думала, поступив так, я смогу, наконец, показать себя, засиять – и не как какая-то глупая женщина, но как воплощенные мудрость и война, ослепляя прочих богов.
Отчасти это сработало. Меня не высмеивали, как Афродиту; не затыкали поспешно рот, как Гере или Деметре, едва те начнут говорить. Конечно, этого было недостаточно, но это уже кое-что – вот только лишь кое-чего я и смогла добиться.
Тогда я не понимала, чем еще может обернуться моя попытка изобразить мужчину. Ведь мужчинам нельзя чувствовать: страх, стыд, вину, сомнение, боль, недоумение… потребность. Потребность быть замеченным. Потребность в прикосновении, в объятии. Потребность быть нужным и в радости, и в горе, когда сломлен этим вечно меняющимся миром.
И тут появился Одиссей.
Глава 17
Четверо женихов умирают этой ночью.
И все четверо известны как хорошие лучники.
Лишь одно из тел будет найдено утром; от прочих предусмотрительно избавляются – и Пенелопе становится известно об их смерти намного, намного позже.
Еще тринадцать женихов сбегают.
Они не смогли бы не то что выстрелить из лука, но и натянуть тетиву, даже если бы от этого зависела их жизнь, а сегодня все именно так. И потому, проявив редкое благоразумие, они сбегают. Их осудят как трусов и глупцов, они лишатся чести – но для важных, занятых людей, способных нанять поэта, они ни капли не важны и потому будут просто числиться безымянными умершими. Тем не менее они выживут. Как глупо, что мы чаще поем о героически павших, нежели о скромно выживших! Я некогда задумалась, как исправить это упущение в наших историях, но способа пока не нашла.
Двое всю ночь тренировались в стрельбе из лука и нечаянно проспали сбор во дворце.
Итого остается восемьдесят женихов, поскольку обнаруживается еще и отсутствие египтянина.
Из этих восьмидесяти девятнадцать убеждены, что им предстоит умереть, но честь не позволяет им сбежать, и потому, сдерживая тошноту, на подкашивающихся ногах идут они во дворец Одиссея. Семь из этих девятнадцати разозлили Амфинома и теперь, убежденные в его победе, ждут, что он велит предать их смерти. Оставшиеся женихи разозлили либо Эвримаха, либо Антиноя, и, хотя ни один из этих двоих не считается особо хорошим лучником, в распоряжении их отцов самые большие отряды друзей и слуг на островах. Вряд ли они смиренно примут поражение сыновей, а это опять же означает резню…
Одиннадцать принесли свои собственные луки, не разобравшись, в чем суть сегодняшнего состязания. Автоноя встречает их у ворот и вежливо просит оставить свое оружие снаружи. Пейсенор, старый солдат, тоже стоит на страже, вместе с дворцовой охраной. Они, не произнося ни слова, наблюдают, как у крепостной стены растет небольшая гора луков, разбавленная случайным мечом и несколькими кинжалами, которые женихи не потрудились спрятать.
Телемах ждет в зале, без оружия. С собой он привел шестерых спутников по странствиям – готовящихся стать мужчинами юнцов из того поколения, что лежало в люльках, когда их отцы покинули Итаку, чтобы уже никогда не вернуться. Они стоят, расставив ноги и выпятив подбородки. Во время своих странствий они наблюдали, изучали и старательно копировали повадки мужчин, но, как и большинству имитаций, их манерам не хватает тонкости и естественности. Еще шестеро слоняются без дела за дворцовыми воротами, пряча мечи под плащами. Они столь же незаметны, как прыщ на лбу, но сегодня, к счастью, все идущие во дворец слишком заняты собственными мыслями, чтобы обращать на них внимание.
Эвмей стоит у двери, ведущей в оружейную, в сопровождении пяти верных слуг и принесшего присягу стража. Его здесь быть не должно – никого из этих чужаков здесь быть не должно, – но служанки Пенелопы не задают им вопросов, проходя мимо них так, словно они невидимки или картины на стене. Кроме того, они же не вооружены; что же здесь страшного?
К слову об оружии: лук Одиссея, без тетивы, разложен на куске желтой ткани в центре зала. Перед ним стройным рядом, ведущим прямо к пустому трону, выстроились топоры. Их рукояти вбиты в столешницы – вытащить их легко и быстро не выйдет, – и получается прямая линия из бронзы, похожая на коридор из стражи, охраняющей царя. Эта экспозиция нарушила привычную расстановку столов в зале, заставляя собравшихся женихов неловко сбиваться в группы и жаться к стенам, пока служанки снуют мимо, разливая самое сладкое вино в лучшие кубки.
Бродяга забился в самый темный уголок зала, сгорбившись и пряча лицо. Эвриклея изо всех сил пыталась вымыть его, но он продолжал втирать в кожу грязь и пепел. Никто не задался вопросом, почему после стольких дней, проведенных во дворце, этот человек все еще похож на чучело. Пенелопа никогда бы не позволила ни одному гостю, кто бы он ни был, остаться столь неухоженным, но оборванец настолько жалок, что люди предпочитают вовсе не смотреть в его сторону, а если и смотрят, их взгляды скользят мимо, как ветер, овевающий скалы.