, что она странная, истеричная, совершенно женская. Винит мать в том, что она неправильно его воспитала, не научила стоять над трупами врагов как подобает мужчине. Не узнает лицо Эвримаха, теперь мертвого, когда чуть не наступает на тело поверженного жениха. Вынужден остановиться и взглянуть еще раз, прищуриться в попытке рассмотреть его черты. Без согревающей его жизни, лицо похоже на плохо вылепленную маску из глины, с выпученными глазами и отвисшей челюстью. Телемах не замечал, как много жизни даже в самых недалеких людях, пока не увидел их мертвыми.
Кто-то зовет его по имени.
Он не отвечает. Пихает Эвримаха ступней, чтобы проверить, настоящий ли это труп. И с удивлением понимает, что настоящий. Что вещи на этой земле имеют вес. Что у самого Телемаха есть вес, а еще – руки, ноги, дыхание.
Кто-то снова зовет его по имени, и на этот раз он поднимает взгляд.
Голос незнакомый, чужой, утомленный. Требуется мгновение, чтобы вспомнить его, найти ему место, присвоить специальную категорию: отец.
Вот так. Отец.
Его отец, отдающий приказы.
На мгновение Телемах почти готов возмутиться. Кто-то другой – какой-то другой мужчина – отдает приказы в его доме. Кем он себя возомнил, этот чужак, выброшенный морем, что расхаживает туда-сюда и ведет себя так, будто тут все его? Телемах едва не огрызается, не указывает чужаку на его место, но тут…
Тут вспоминает.
Отец.
Когда-то он думал, что вид отца, вернувшегося домой, произведет на него другое впечатление. Он представлял себе мужчин, одетых в бронзу, марширующих от пристани под звуки рога и барабана. Он представлял себе, как отец, наряженный в золото, хлопает его по плечам, обнимает и говорит: «Мой мальчик, я вернулся, и я так горжусь тем, что ты стал настоящим мужчиной». Затем они бы сели рядом и разговаривали с поздней ночи до следующего дня, и его отец собрал бы царский совет, и все люди с острова пришли бы воздать ему почести и принести дары к его ногам, а Телемах стоял бы рядом с ним…
Рядом. Вот в чем дело.
Вот что мешает Телемаху теперь, когда он пытается вытащить свои чувства из кровавого болота, в которое они погрузились. В каждой его мечте он стоял рядом с отцом, но этого никогда не было достаточно. Потому что в своих самых тайных фантазиях, в самых лелеемых, самых потаенных мечтах именно он, Телемах, шагает с пристани во дворец в окружении мужчин в бронзе, а тело его отца, закутанное в саван, несут следом за ним на золотых носилках. Именно Телемах плавал за моря, сражался с монстрами, побеждал великое зло и переживал чудовищные шторма, чтобы вернуть домой тело своего отца. Именно Телемах поджигает погребальный костер. Именно Телемах, закованный в металл, смотрит, как старый мир превращается в пепел. Не то чтобы он желал смерти отцу – вовсе нет! Все дело в том, что ему всегда было трудно понять, как может сын стать величайшим героем Греции при живом отце.
И вот сейчас он опускает глаза и видит свою собственную, невероятно изгаженную тунику и руки, покрытые подсыхающими красными разводами. И это, конечно, правильно. Так все и должно быть. Эта битва, где он сражался бок о бок с отцом, нужная, необходимая… Он уже не уверен в том, что это… он больше ни в чем не уверен. Он даже не уверен в том, что означает слово «отец» или каково это – быть сыном.
– Телемах!
Голос его отца. Нет, неверно. Голос Одиссея. Телемах никогда не знал своего отца, но он узнает голос Одиссея, узнает голос героя, голос царя, он был знаком ему всю жизнь, с первых историй, рассказанных над колыбелью до песен поэтов, звеневших в этих залах.
Одиссей говорит:
– Телемах, где служанки?
– Я, э-э-э… Я не знаю.
– Они убежали к стене.
Эвриклея стоит в дверях, Эвмей рядом с ней. В ее глазах пляшут алые отблески закончившейся резни, руки, сложенные под грудью, трясутся. «Должно быть, это проявление трепетной женской натуры, – думает Телемах, – ужас слабого существа». Вовсе нет. Первобытный трепет, способный пробудить самих Фурий, переполняет старую служанку, ставшую свидетельницей бойни. Он видит, как трепещут ее ноздри, когда она втягивает смрад, идущий от тел убитых женихов.
– Приведи их сюда, – рявкает Одиссей. Ну вот, опять. Одиссей. Телемах смотрит на старого бродягу и не видит отца, не может связать с ним это слово, но видит нечто большее. Одиссея. Он не шевелится.
Эвмей говорит:
– Мы сейчас же приведем их, мой царь.
Царь Итаки резко, коротко кивает, и Эвмей с Эвриклеей выскальзывают под жаркие лучи послеполуденного солнца. Он стоит в центре зала, такой же окровавленный, как и Телемах, с луком, лежащим у его ног. Он выпустил все стрелы, какие успел, а когда стрелять больше не было возможности, взялся за бронзовый меч, который Пенелопа так удачно, так неожиданно оставила рядом с ним. При этой мысли Телемах хмурится. Во всей этой истории есть несколько моментов, которые кажутся ему слишком уж удачными, но он не может целиком…
– Одиссей?
Голос, произнесший это имя, не наделяет его должным весом. Его нужно произносить «Одиссей, о, великий герой, воитель и царь!», а не «Одиссей? Это правда ты?».
Телемах тупо топчется на месте, едва не поскользнувшись и с трудом удержав равновесие. Тело Амфинома лежит странно, наполовину подпертое копьем, которое царевич вонзил ему в спину. Он больше похож на краба, чем на человека, из-за неестественно выгнутых конечностей и головы, повернутой под странным углом, словно вопрошающей: «Ты сделал это со мной?»
В дверях стоит тот, кто заговорил, – Эгиптий, а рядом с ним Пейсенор.
Одиссей оборачивается, осматривает советников сверху донизу и произносит просто:
– Эгиптий. Пейсенор. А что Медон?..
– Жив, – отвечает Эгиптий. – Насколько нам известно.
Короткий кивок. И это все, что интересует Одиссея после двадцати лет отсутствия. Пышные приветствия, крики вроде «Но что… но как… но расскажи же мне все!» подождут до тех пор, пока тела – много, очень много тел – не будут сожжены.
Вздох ужаса раздается у другой двери.
Вернулись Эвриклея с Эвмеем, приведя с собой служанок.
Те толпятся в дверях, отворачивая лица, прикрывая носы. Они не узнают это место, бывшее парадным залом дворца. Они чистили каждый камень и отскребали каждую стену, выметали пепел из очага и накрывали столы здесь много лет подряд, но сейчас – сейчас вместо заботливо убранного зала перед ними царство алого ужаса. Феба взвизгивает и утыкается в плечо соседки, отворачиваясь от ужасного зрелища. Меланту рвет, и слезы мешаются с желчью у нее на губах. Эос держит Автоною за руку, Автоноя вцепилась в Эос. Мелитта молча рыдает, дрожа, но не двигаясь с места. Женщины дома Одиссея – так много женщин – смотрят на тела мужчин, бывших для них тиранами, завоевателями, угнетателями, возлюбленными, игрушками, поверенными секретов и, возможно – лишь некоторые из этих убитых – друзьями. Но даже если в их сердцах ни один из мертвецов не занял подобного места, они все равно рыдают, все равно оплакивают кровавую гибель старого мира и кровавое рождение мира грядущего.
Затем Одиссей, все еще испачканный в буром месиве, говорит:
– Я – Одиссей, царь Итаки. Вынесите эти тела из зала и сложите их у стены.
Эос пытается было сказать: их отцы, их отцам нужны будут тела для…
– Подчиняйтесь своему царю! – ревет Одиссей, и что-то в его голосе, похоже, заставляет Телемаха очнуться от своего ступора, ведь он шагает к Эос с мечом в руке и долгое мгновение разглядывает ее, словно собираясь зарубить за неповиновение.
Этот мальчик… Эос знает его с младенчества. Она держала его мать за руку, когда он появился на свет, помогала Урании запеленать его и положить Пенелопе на грудь. Она промывала его ободранные коленки, когда он падал, показывала, как женщины плетут себе венки, пока он был слишком юн, чтобы понимать разницу между мужскими и женскими занятиями. А сейчас он с мечом в руке и жаждой крови в глазах нависает над ней, шипя, как бессловесный змей.
– Женщины… – Голос Автонои дрожит, но не прерывается. – Мы подчиняемся приказам нашего царя.
Глава 20
К тому времени, как солнце ныряет за горизонт, запах крови достигает комнаты Пенелопы.
Она стоит у окна, бок о бок с Приеной. Она видит море, слышит женский плач, шумы, шорохи и суматоху. Но никто так и не пришел к ее двери.
Приена говорит:
– Я проверю…
Но Пенелопа хватает ее за руку, качает головой и тянет назад.
– Нет. Будь мой муж мертв, я думаю, мою дверь уже таранили бы желающие вытащить меня отсюда. А если он жив… Тогда мне нельзя демонстрировать неподчинение слову мужчины, пусть даже моего сына. Моя жизнь зависит от этого.
Приена неодобрительно цокает языком, но Пенелопу одну не бросает.
Однако в их тревожно колотящихся сердцах пылает один вопрос: где служанки?
Толпа мужчин собирается у ворот к тому моменту, как на небе появляются первые звезды, и требует ответа. Что произошло? Что происходит? Кто наш царь? Настроены они пока не воинственно, стены не ломают. Но с приходом ночи их нетерпение будет только расти.
Служанки складывают тела женихов у стены.
Это гадкое зрелище. Причем и у меня, привыкшей к битвам, оно вызывает омерзение. Подобное пренебрежение и Ареса заставило бы вскинуть мохнатую бровь. Тела людей, даже таких, как эти, нельзя сваливать друг на друга воронам на поживу, словно окровавленные бревна. Смрад от них скоро просочится за пределы дворца, волной мертвечины катясь к морю. Это самый непродуманный способ заявить о возвращении Одиссея в свое царство.
– Одиссей, – шепчу я, – это неразумно.
В зале Эвмей раздает служанкам лопаты, чтобы убрать… остатки. Ни один желудок не удержал своего содержимого во время этой чудовищной работы, ни единой слезы не осталось в пересохших глазах. Одиссей, все еще покрытый кровью, с мечом на коленях, сидит на троне и наблюдает за работой служанок, а Телемах, порыкивая, мерит шагами зал.