Песнь Итаки — страница 27 из 63

Вскоре во дворце не остается ни единого тела, лишь тонкие дорожки кровавой грязи, и Эвриклея разводит огонь, кидая туда серу, чтобы избавиться от запаха смерти. Пейсенор и Эгиптий застывшими статуями сидят чуть ниже трона Одиссея, вытирая слезящиеся от смрада глаза и хрустя костями под тонкой потрескавшейся кожей.

– Мой Одиссей, – шепчу я царю на ухо, – ты сделал то, что требовалось. Об этом сложат легенды. Люди станут бояться тебя. Твое царство будет в безопасности.

Он не обращает на меня внимания.

Меня шокирует, даже возмущает то, насколько его разум глух к моим воззваниям. Испытывая огромное желание встряхнуть его, я едва касаюсь плеча – совсем чуть-чуть, ведь смертному дано выдержать лишь легкое прикосновение богини, – чтобы напомнить о своем присутствии и его обязанностях. Он не шевелится. Дыхание с шумом вырывается из его ноздрей, рот крепко сжат. Его грудь резко вздымается и опадает с каждым вдохом. Таким же он был, когда, вцепившись в одинокую ветвь оливы, висел над громадным провалом водоворота, а Сцилла шипела и рычала в пещере у него над головой. Держись. Просто держись. Когда прошлое уже не имеет значения, а будущее вне твоего контроля, Одиссей именно так и делает. Он держится.

– Одиссей, – шепчу я, пронзенная неким ощущением – как бы это назвать? Что-то вроде нежности, а может, и сожаления вспыхивает в моей груди. Понимание, что оно возникло, ранит едва ли не больше, чем само чувство. – Одиссей, ты теперь в безопасности. Ты уже дома. Одиссей…

Он отворачивается от меня. Я с трудом сдерживаю возмущенный вздох и желание призвать свое пылающее копье.

– Эвриклея, – рычит он на весь зал старой служанке. – Ступай сюда.

Она аккуратно обходит потеки грязи, стараясь не слишком испачкать подол, а затем низко склоняется к нему.

– Скажи мне, – требует он, – кто из этих женщин не был верен моему дому.

Эвриклея окидывает зал вспыхнувшим взглядом. Закусив губу, она делает глубокий, длинный вдох.

– Одиссей, – шепчу я. – Не стоит. В этом нет нужды. Ты сделал свое дело. Твое имя защитит твое царство, ни один человек не посмеет…

– Эта, – шепчет Эвриклея, тыча пальцем в зал. – И эта. Вот эта. Она блудница.

Одиссей задумчиво кивает, разглядывая служанок, на которых указывает палец старухи.

– Одиссей. – В моем голосе звенит нетерпение. – Это ни к чему, нет необходимости, это не…

– Телемах! Подойди к нам, пожалуйста.

Телемах, пройдя через зал, останавливается подле отца и кивает с мудрым видом, пока Эвриклея тычет пальцем, не называя имен – эта, эта, эта…

Я снова касаюсь Одиссея, его разума, его сердца… Держится, он, как всегда, вцепился в ту оливковую ветвь и держится…

Мне кажется, что я увижу хаос. Увижу душу, раздираемую на две части. Увижу нечто сродни сумасшествию Геракла, обуявшее его.

Но нет.

Вместо этого я вижу внутри него абсолютную уверенность и спокойствие, такие же, как всегда. Вижу, как он сидит у огня на острове Цирцеи, пока волшебница пророчит ему путешествие в подземный мир, в царство за гранью. Вижу, как он кричит в экстазе под нимфой Калипсо, как плачет, сидя на белом камне и взирая на море, окружающее ее остров, как целует ее пальцы, когда она шепчет: «Я могла бы сделать тебя богом». Я вижу, как он, обнаженный, стоит перед фиакийской царевной, смиренно прося ее о помощи. Я вижу, как он, попрошайка в собственном дворце, подвергается насмешкам и оскорблениям женихов. Как он отворачивает свое лицо от жены.

И вот она… Ошеломляющая истина, затмевающая даже мой божественный свет. Пламя, пылающее даже сквозь ласки Цирцеи и поцелуи Калипсо, сквозь нежные прикосновения фиакийской царевны и зарево над горящими руинами Трои. Четыре слова.

Хозяин в доме своем.

Тут я поднимаю взгляд.

Мой брат Арес стоит в дверях.

Он кончиком кинжала вычищает из-под ногтей грязь, похожую на старые струпья, не обращая ни на меня, ни на смертных, увлеченных своими делами, ни малейшего внимания. И все же, очевидно, он успел побродить по здешним залам, ведь его ноги до лодыжек покрыты запекшейся кровью, а нос жадно втягивает запах бойни. Я собираюсь вознести хулу на его имя, воскликнуть: «Как смеешь ты появляться здесь?» – но останавливаюсь.

Его сила не воздействует на разум Одиссея.

Его божественное прикосновение не сияет у Телемаха на груди.

Он появился, несомненно, самым злонамеренным образом пробравшись на остров, который по решению всех богов считается моим владением. Но ничего здесь не предпринимает. Просто наблюдает и наслаждается увиденным.

Ему не нужно ничего говорить. Одиссей, безусловно, мой, но прочие олимпийцы – они всегда наблюдают, всегда ждут проявления слабости. Малейшего признака уязвимости у мудрой Афины, легчайшего проблеска чувств. Они не должны узнать.

Война не колеблется.

Мудрость не ведает чувств.

Арес поднимает взгляд и, заметив меня, улыбается.

Это улыбка волка, чующего слабость споткнувшейся жертвы.

Затем он исчезает так же внезапно, как и появился, и я все еще пытаюсь стряхнуть с себя тяжесть его силы, когда Одиссей поднимается.

– Ведите служанок во двор, – велит он.

Телемах согласно кивает и отправляет Эвмея за веревкой.

Эгиптий пытается что-то пробормотать, Пейсенора, кажется, вот-вот стошнит.

– Не нежничайте с теми, кто будет сопротивляться, – добавляет Одиссей. – Все должны смотреть.

Эвриклея выпрямляется, покачнувшись. Она полна ликования. И растеряна. Так долго она жаждала власти, жаждала стать заметной и почитаемой, снова вернуть себе статус главной служанки – и жила лишь этой мечтой. А сейчас получает все, о чем мечтала. Но у мечты есть последствия. Эвриклея никогда не задумывалась о последствиях.

«Хозяин в доме своем», – ревет сердце Одиссея, пока служанок собирают в залитом лунным светом дворе.

«Хозяин в доме своем».

Телемах накидывает веревку на балку, торчащую из опорной колонны.

Проверяет на крепость.

Завязывает узел.

«Хозяин в доме своем», – грохочет сердце Одиссея, пока Цирцея поет, Калипсо смеется, а женихи истекают кровью и с криками умирают у его ног.

«Хозяин в доме своем».

А я? Я, богиня войны и мудрости? Единственная из всех живущих, кто, помимо Зевса, смеет приказывать молниям? Что делаю я?

Ничего.

Я не делаю ничего, пока Телемах завязывает петлю.

Я не делаю ничего, пока люди Эвмея и сына Одиссея с мечами в руках окружают служанок.

Я не делаю ничего, когда Автоноя, а за ней и Мелитта, Меланта, Эос и все остальные служанки принимаются рыдать, заклинать и умолять: «Мы невиновны, мы невиновны!»

Я, величайшая богиня, повелительница молний, владелица золотого щита, не вынимаю меч из ножен и не хватаюсь за копье, потому что мои родичи наблюдают, и это тоже – да, даже это – часть истории об Одиссее. Об этом поэты споют как об очищении. Как об окончательном избавлении дома от грязи. Оно станет частью легенд о женщинах Греции: о Елене-блуднице, Клитемнестре-убийце и Пенелопе – единственной, сохранившей чистоту. Таков будет последний, важнейший куплет, возвещающий о возвращении хозяина в дом свой.

А Афина не скорбит по невиновным и не защищает слуг.

Иногда войны выигрывают трусы.

Иногда мудрость отводит взгляд в сторону.

В это мгновение я сама себе противна. И это не менее правдивая часть подобных историй.

Служанки начинают кричать, когда Телемах хватает первую из них за руку.


Глава 21


Именно крики заставляют Приену схватиться за меч.

– Женщины, – шепчет она. – Напуганы.

Пенелопа сжимает ее руку, качает головой, не зная, что предпринять. Сколько они простояли в ожидании у этого окна? Она не знает. Звезды сегодня прекрасны. Внезапно ей кажется, что женские крики придают их блеску острый, горький оттенок.

И снова стенания, вопли, мольбы – «Пощады, пощады!»

Приена подходит к окну.

– Этого не может быть… – шепчет Пенелопа, с трудом шевеля губами. – Наверное, это не…

Губы Приены кривятся в отвращении. Трусливая ложь, недомолвки – она ожидала большего от царицы Итаки.

И тут – бешеный стук в дверь. Тонкий, отчаянный голос зовет их. Это Феба, самая младшая из служанок. Ускользнув, когда Эвриклея собирала женщин, она пронеслась по коридорам. Все ее тело покрыто кровью, которую она выгребала; в голосе звенят ужас и слезы.

– Пенелопа, – визжит она. – Он убивает нас!


Мои родичи не смотрят на Пенелопу; их взгляды прикованы к Одиссею.

Я помогаю Пенелопе с Приеной оттащить мебель, закрывающую дверь спальни. Я несу их на серебряных крыльях по дворцу, подхватываю, когда они поскальзываются на крови в зале, отворачиваю их лица, направляю вперед взгляды – не время сейчас задумываться об этом, только вперед, вперед!

Я наполняю их легкие воздухом, помогая добежать до двора, придаю их зрению божественную остроту, их голосам – силу небес. Но, конечно, уже слишком поздно. Для служанок, для поэтов, для хозяина этого дома, для легенд, которые должны быть спеты – уже слишком поздно.

Три тела уже висят, вывалив распухшие языки, выпучив мертвые глаза. Автоноя под ними, ее удерживает Телемах. На шее у нее петля, она кричит, царапается, борется с судьбой. Ей удалось выхватить припрятанный кинжал, и Телемах чуть не лишился глаза, но Одиссей перехватил его до того, как она нанесла удар, и теперь ее, воющую от ярости и отчаяния, от смерти отделяет всего лишь рывок веревки.

Увидев это, Приена выхватывает меч, и Одиссей, тут же обернувшись, поднимает свой.

Пенелопа падает на колени.

Я подхватываю ее, отвожу волосы с лица, кладу руку на спину, пока она силится вздохнуть – раз, другой, – поднимает глаза, не может смотреть и снова задыхается.

Одиссей опускает меч при виде жены.

Приена и не думает опускать свой.

Пенелопа скрючивается, и я поддерживаю ее, не убирая руку со спин