ы, дышу с ней, замедляю ее дыхание – дыши, давай, медленнее, медленнее. Не падай. Не плачь.
Она упирается ладонями в пропитанную кровью землю, пытаясь обрести равновесие, опускается на четвереньки.
Я поднимаю ее голову, перехватываю готовый вырваться у нее крик и снова вдуваю свою силу в ее грудь.
Меланта, Мелитта, Эос.
Они качаются над землей, свесив руки по бокам. Я помогаю Пенелопе немного приподняться, подхватываю, когда ее шатает, помогаю снова встать на колени у ног Эос. Волосы служанки свисают спутанной гривой. Пенелопа хочет протянуть руку, коснуться их, пропустить сквозь пальцы, но подняться сейчас кажется невозможным, даже с помощью моей божественной силы. Подошвы ног Эос покрыты кровью после уборки. Пенелопа целует ее пальцы, ступни, голые, холодные лодыжки. Обхватывает ноги служанки руками, обнимает их крепко, изо всех сил, и безмолвно плачет, пока слезы не начинают течь по испачканным стопам Эос, падая на жесткую землю внизу.
Приена стоит рядом с царицей, чувствуя, как печет глаза, и не опуская меч, все так же направленный на окровавленную грудь Одиссея.
Остальные смотрят.
Они смотрят на тела, покачивающиеся на легком ночном ветерке.
Смотрят на Пенелопу, рыдающую у ног служанки.
Смотрят на Одиссея.
Смотрят на Телемаха.
Слышат только хриплое, прерывистое дыхание.
– Довольно, – говорю я Одиссею.
– Одиссей, – окликает Пейсенор с края двора и, не придумав, что еще сказать, повторяет: – Одиссей.
«Хозяин в доме своем».
Я в последний раз отвожу волосы с лица Пенелопы и поднимаюсь. Целую Эос в лоб, разглаживаю ее порванное платье, поворачиваюсь и смотрю на царя Итаки.
Безжалостный стук барабанов стихает в груди Одиссея. Он оборачивается и наконец замечает.
Своего сына, накинувшего петлю на горло безоружной служанки.
Тела, кучей сваленные у стены.
Своих советников, бледных и трясущихся, в дверях.
Женщин, повешенных.
Женщин, покрытых кровью.
Свою жену, заливающуюся слезами.
И себя, в грязи, крови.
На Пенелопе его взгляд задерживается дольше всего. Само собой, он привык к женским слезам. Научился не обращать на них внимания, отстраняться от них – они служили просто мелодичным аккомпанементом бездушным барабанам войны. И все же сейчас он смотрит на слезы той, кто что-то… значит для него, и кажется, будто оживают тени повешенных служанок, тени женщин Трои, словно все усилия, что он приложил, обесценивая их жизни, пропали втуне, и они снова живы, полны сил и снова в ужасе повторяют его имя.
Все это Одиссей наконец видит.
Наконец Одиссей понимает.
И скорее всего, колебаться его заставляет не сострадание к женщинам. Всего лишь понимание, что, когда поэты будут рассказывать эту часть его истории, она выйдет не совсем такой, как ему представлялось.
Он убирает меч в ножны.
Качает головой.
Поворачивается к сыну.
– Довольно, – произносит он. – Этого довольно.
Телемаху не хочется отпускать Автоною. Он иногда представлял себе, каково было бы ощутить ее плоть так близко, ощутить ее пульс, ее дыхание. Будучи мальчишкой, делающим лишь первые шаги к взрослению, при взгляде на нее он ощущал… нечто, понимал, что это низменно и омерзительно, но не мог с этим справиться. Он ни за что бы не запятнал себя связью с одной из служанок матери, конечно, но все же, все же… Есть что-то в этом моменте, в том, как вздымается ее грудь, как ее лицо прижимается…
– Телемах, – рычит Одиссей чуть громче. – Довольно.
Телемах отпускает Автоною.
Эвриклея открывает было рот, собираясь возразить, но взгляд царя заставляет ее умолкнуть.
Он смотрит на жену, все еще прижимающуюся лицом к ногам Эос. Кажется, он вот-вот что-то скажет. Но нет.
Он поворачивается и медленно, шаркающей походкой возвращается во дворец.
Глава 22
Женщины омывают тела служанок в водах тоненького ручейка, бегущего через дворец к утесам.
Они поют песни, известные только женщинам.
Пенелопа украшает шею Эос серебряным ожерельем, чтобы никто не видел уродливых следов от веревки.
Они воскуряют лучшие благовония, приносят ароматнейшие цветы.
Облачают тела в саваны бережно, словно новорожденных младенцев.
В пределах дворца нет места, где можно было бы похоронить их, а ворота все еще заперты. Немаленькая толпа мужчин снаружи выросла еще, привлеченная запахом смерти и траурными песнями, доносящимися из-за стен.
Женщины всю ночь не смыкают глаз, отпевая своих сестер.
– Меланта, – плачут они, – всегда заставлявшая нас смеяться.
– Мелитта, – поют они, – всегда быстрая и сообразительная.
– Эос, – провозглашают они, – всегда говорившая только правду.
Они расчесывают покойным волосы, отмывают их ноги от грязи. После смерти они получают намного больше заботы, чем при жизни.
А с первыми лучами солнца Приена поднимает плакальщиц с земли, по одной, говоря «ступай», и вместе они направляются к дворцовым воротам.
Стражам Одиссея приказано держать ворота запертыми, но Пенелопа, возглавляющая женщин, все же формально царица. Кроме того, весь вид Приены говорит о том, что она не потерпит отказа, и потому они, пусть и неохотно, приоткрывают ворота – самую малость.
Женщины выходят, с зачерненными лицами, в посыпанных пеплом и выпачканных в крови платьях, и Приена идет среди них. Они несут своих убитых сестер на плечах, провожая их к месту последнего успокоения. Собравшиеся расступаются перед ними, кто-то выкрикивает: «Что случилось? Что произошло во дворце? Чья это кровь? Кто наш царь?»
Женщины не отвечают, и есть что-то в их похоронной процессии, что и мысли не допускается о святотатстве.
Пенелопа остается, провожая их взглядом.
Автоноя, выходящая последней, лишь раз оборачивается на свою царицу, прежде чем ворота закрываются за их спинами и дворец снова оказывается отрезан от всего.
Пенелопа в одиночестве возвращается в свою комнату.
Она пуста, распахнутую дверь никто не сторожит.
В тазу нет свежей воды, а в кувшине вина.
Она сидит у мутного зеркала и разглядывает свое лицо со следами бессонной ночи и полосами пепла.
Ни одной служанки не осталось в залах дворца.
Не звенят в утреннем воздухе веселые голоса.
Она касается гребня, которым Эос должна была расчесывать ее волосы.
Понимает, что должна встать. Начать действовать. Быть царицей.
Но не шевелится.
Затем в дверях появляется он.
Он смыл с себя кровь, надел новую тунику и плащ. Они с Телемахом немало помучились, пытаясь найти эти вещи без помощи служанок, поскольку устройство дворца и для отца, и для сына представляет полнейшую загадку. Только с помощью Эвриклеи удалось раздобыть самое необходимое, не заляпанное кровью и соответствующее царскому статусу.
У него нет при себе оружия. Люди Эвмея и Телемаха стоят с копьями на изготовку внизу. Никому больше не позволят войти во дворец с мечом.
Он произносит:
– Пенелопа.
Она закрывает глаза и вздыхает, не глядя на него.
– Пенелопа. Взгляни на меня.
Она выпрямляет спину. Зрелище это величественное и страшное; признаюсь честно, меня оно потрясает. Царица Итаки стирает слезы, стирает все чувства, стирает печали, стирает отчаяние, стирает полностью женщину по имени Пенелопа. Остается лишь царица – и ничего больше.
– Я не знаю тебя, чужестранец, – говорит она. – Ты нарушаешь приличия, придя сюда.
– Ты знаешь меня, – отвечает он. – Ты знаешь, кто я такой.
Она поднимается со стула.
– Ты представился моряком с Крита. Потерпевшим кораблекрушение. А теперь ты хочешь, чтобы я поверила, что ты… кто? Мой муж? За эти годы я видела множество людей, приходивших в этот дворец, притворяясь им самим или его добрым знакомым, чтобы получить какую-то выгоду. Эти представления всегда были ужасно непродуманными, а точнее, попросту отвратительными.
Он делает шаг в комнату, а она стоит, не шелохнувшись и даже не моргая, и войти его не приглашает.
– Посмотри на меня, – говорит он. – Ты знаешь меня.
– Правда? Возможно, ты немного похож на моего мужа, но я не видела его уже двадцать лет. Мы были молоды, я даже моложе него, и кто знает, как он мог измениться или как изменились мои воспоминания о нем. Ты можешь оказаться посторонним человеком, появившимся в моем дворце. Не Одиссеем.
– Я – Одиссей. Я – твой муж.
Презрительное фырканье – его она переняла у Клитемнестры и сейчас достойно использует, наконец почувствовав, каково это – высвободить яд, скопившийся у нее в груди. И думает, что не понимала двоюродную сестру до этого момента.
– Если ты – он, докажи это. Докажи, что ты не очередной обманщик, явившийся разбить сердце бедной вдовы. Докажи, что ты – Одиссей.
Его взгляд обегает комнату и останавливается на ней; все кажется знакомым, и в то же время все изменилось. Одиссей вдруг осознает, что до сих пор не смотрел на Пенелопу как на женщину, лишь как на царицу, на жену, которую снова нужно присвоить, а ведь она тоже постарела. Она была совсем юной, когда он видел ее в последний раз, и он почему-то всегда представлял ее именно такой, пока возвращался домой, даже не думая, что время может оставить свой след на образе из его воспоминаний. В некотором роде он чувствует облегчение: его беспокоило, что она с презрением посмотрит на седину в его волосах, но нет, у нее тоже хватает белых прядей. Ее кожа потемнела от солнца, талия стала чуть полнее, чем когда-то, руки загрубели, и на лице ее теперь написано больше – о, намного больше! – чем наивное любопытство, с которым смотрит на мир дитя. Она, понимает он вдруг, невзрачнее, чем ему помнилось, и от нахлынувшего облегчения он чуть не теряет равновесие. Можно обоим быть невзрачными, думает он. И взаимно снизить ожидания.
Она стоит, кончиками пальцев касаясь столешницы – этакая иллюзия поддержки, – и ждет.