[1], дабы ты с большим смирением выносил свои муки. Удивительно, сколько люди способны вынести ради неподтвержденных посулов!
– Похоже, ты… не придерживаешься особо религиозных взглядов, моя царица.
– Песнопения жрецов… полезны.
Она произносит это слово с моей интонацией. Полезная чума, поразившая лагерь противника, полезное убийство в темных коридорах, задушенный в колыбели сын царя, дочь, за волосы притащенная к алтарю, – варварство, конечно, неправедное и бесчеловечное, но да – полезное. Полезная жестокость, помогающая добиться желаемого исхода.
Мудрость не всегда добра, а правда – милосердна, как, впрочем, и я.
Кожа Кенамона цвета заката, глаза сияют янтарем. Афродита называет его «аппетитным», смешивая гастрономические и эстетические вкусы, что я, в свою очередь, нахожу поистине недостойным; Артемида, отметив, что его руки скорее подходят для копья, чем для лука, больше не проявляет к нему интереса. Мужи островов изо всех сил стараются полностью игнорировать его, поскольку не могут справиться с подозрениями, что он на самом деле совершал все те деяния, которыми зеленые юнцы Итаки только хвастались. Он прибыл на эти острова с намерением посвататься к царице. Царица любезно его заверила, что ему, конечно, рады. Она осталась одна, став вдовой по сути, если не по статусу, а Итаке нужен был сильный царь, способный защитить ее берега. В таком положении у нее, само собой, не было возможности отвергнуть ни единого претендента на ее руку, во многом из-за того, что, занятые сватовством, они не стали бы грабить, убивать и угонять в рабство ее людей.
В то же время, раз тело ее мужа не было найдено, она, естественно, не могла выйти замуж ни за кого из тех, кто прибыл попытать счастья. Но ему не стоило терять надежды из-за этого препятствия, пусть и непреодолимого. В конце концов, остальные ведь не потеряли?
– Итака не может сравниться богатством с другими землями Греции, – продолжает Пенелопа, – зато о Спарте, где я жила еще девчонкой, говорили, что невольников, мужчин и женщин, там в пять раз больше, чем свободных жителей. Воины всячески наказывали, предавали ужасным мучениям тех, кто осмеливался выразить хоть тень непокорности, превращая все население в трясущееся от ужаса стадо. А вот жрецы… Жрецы тайком обещали кое-что другое – они дарили надежду. Мне никогда не забыть, какими крепкими были те цепи…
Покидая свою родину на далеком юге, Кенамон увозил с собой привычку брить голову и носить драгоценные украшения на шее и запястьях. А также повеление брата не возвращаться до тех пор, пока не станет царем. Повеление это, конечно, было абсурдным. Ни при каком раскладе не мог чужеземец завоевать руку царицы Итаки – но это и не было целью. Требовалось отсутствие Кенамона, и в тот момент, когда его отсылали прочь, перед ним встал выбор: остаться – и сражаться с собственной семьей, проливая кровь до тех пор, пока все его братья, кузены, а может быть и сестры, не будут уничтожены, – или отступиться и уплыть за океан, в земли, где никто о нем даже не слышал. Он выбрал, как считал, тропу мира. Слишком уж много битв было в его жизни.
Теперь его волосы отросли, оказавшись темными и кудрявыми. Он хотел было сбрить их, как полагается – но в этих землях, похоже, мужчины придавали немалое значение густоте шевелюры и красоте бороды. Сначала Кенамон счел подобное тщеславие отвратительным, но, проведя здесь некоторое время, понял, что это всего лишь очередное соревнование – ни больше ни меньше. Подобным грешили и мужчины его родины, и вовсе не важно было, чем хвастать: густотой волос, крепостью зубов, силой рук, длиной ног или резкостью профиля. Способы, которыми смертные пытаются возвысить себя или принизить других, столь многочисленны и разнообразны, что иногда поражают даже меня.
– Я захватывал рабов, когда был воином, – выдает Кенамон, сам удивляясь своим словам. Кенамон часто удивляется тому, что слетает с его языка в компании этой женщины, – такое действие она на него оказывает, одновременно пугающее и бодрящее. Пенелопа ждет продолжения, слушает, скрывая осуждение, если таковое и есть, за вечной, словно приклеенной улыбкой. – Помню даже, говорил им, какие они счастливцы, что попали именно ко мне. Да еще и злился, что они не особо благодарны.
Ни один поэт не сложит песни о рабах. Невероятно опасно наделять голосами эти жалкие подобия людей, ведь тогда может оказаться, что они все-таки именно люди…
Война не сострадательна, мудрость несправедлива, и все же люди продолжают молить меня о милосердии.
Будь я мужчиной, такого бы не случалось.
Я пытаюсь пальцами ухватить мягкий морской бриз, позволяю его прохладе ласкать мою кожу, спиной ощущаю тепло солнечных лучей. Это самое большое физическое удовольствие, что я себе позволяю, но даже оно опасно.
Пенелопе, царице Итаки, подарили девочку-рабыню Эос на свадьбу. «Повезло, – говорили все Эос, – ты и сама, наверное, чувствуешь, как тебе повезло, что из того убогого крысятника, называемого домом, из простой, бедной семьи, тебя на корабле отвезли к далеким берегам, одели в красивый наряд и приставили служить царице».
Имя Эос не прославят в песнях; ее история лишь добавила бы сложности, запутав слушателей, когда мне нужно будет сосредоточить их внимание на других вещах.
У кромки воды ненадолго воцаряется тишина. Подобное молчание непривычно обоим людям, сидящим на этом уступе. Конечно, они привыкли к множеству разновидностей безмолвия – тишине одиночества, потери, глухой тоски по несбыточным вещам и тому подобному. Но тишина уютная? Тишина, разделенная на двоих? Это им обоим незнакомо, но не сказать чтобы вовсе уж неприятно.
– Амфином пригласил меня потренироваться, – наконец говорит Кенамон.
– Полагаю, ты отказался?
– Еще не знаю. Он же не станет есть или пить со мной, ведь это может быть расценено как признание меня в некоторой степени равным ему, а то и как стремление заручиться моей дружбой, усилив свои позиции среди женихов. Но если мы, два воина, сойдемся в чем-то далеком от сватовства или политики – я сейчас о военном искусстве, – тогда это допустимо и не может иметь никакого двойного смысла. Думаю, его приглашение имело благую цель.
– Думаю, если он не может привлечь тебя на свою сторону, благоразумно с его стороны было бы покалечить или хотя бы серьезно ранить тебя во время тренировки, будто бы случайно, – замечает она, лениво следя глазами за ярким пятном на ближайшем кусте – то ли за крылом бабочки, то ли за блестящей спинкой жука; прелестное существо алого цвета занимает царицу Итаки больше, нежели привычные разговоры о предательстве и смерти.
– Сомневаюсь, что его намерения таковы. Он кажется… искренним. Похоже, после истории с Менелаем и детьми Агамемнона в нем проснулась своего рода ответственность.
– Что ж, он ведь и впрямь поддержал попытку Антиноя и Эвримаха отправить корабль, чтобы убить моего сына по возвращении на острова, – задумчиво произносит царица, взглядом продолжая следить за ярким пятнышком, жизнерадостно снующим в воздухе неподалеку. – Ему придется немало потрудиться, если он хочет стереть воспоминания об этом своем проступке.
– Есть вести от Телемаха?
Кенамон задает этот вопрос вовсе не так часто, как ему бы хотелось. А хочется ему спрашивать об этом постоянно, буквально преследовать Пенелопу по пятам, непрерывно твердя: как Телемах, где Телемах, все ли в порядке с тем мальчишкой, которого я учил биться на мечах? Есть ли новости? Его самого удивляет, насколько сильно он тревожится за парня; он говорит себе, что это обычная привязанность, возникшая из-за его одиночества здесь, вдали от дома. То же самое он говорит себе всякий раз, когда беседует с Пенелопой, и порой боится, что начал сходить с ума.
– У Урании есть родственница на Пилосе, которая сообщила, что мой сын недавно вернулся из своих странствий ко двору Нестора и снова ищет корабль. Куда, она точно не знает. От самого Телемаха… вестей нет.
Телемах, сын Одиссея, уплыл почти год назад на поиски своего отца.
И не преуспел в них.
Иногда у него мелькает мысль, что надо бы послать весточку матери, дать ей знать, что с ним все в порядке. Но он этого не делает. И это еще большая жестокость, чем не думать о ней вовсе.
– Будь осторожен с Амфиномом, – вздыхает Пенелопа, чуть заметно тряхнув головой, словно от всего этого – от разговоров о сыне и о жестокости, от созерцания трепещущих крыльев бабочки – можно избавиться одним этим движением. – Потренируйся с ним, если нужно, но если Антиной и Эвримах предложат подобное, значит, они совершенно точно замысливают убить тебя во время учебного поединка и назвать убийство несчастным случаем, а не нарушением священных законов нашей земли.
– Я понимаю, – в свою очередь вздыхает Кенамон. – И вежливо откажусь, если подобное предложение поступит. Скажу, что как воин я с ними сравниться не могу. Но Амфином, как мне кажется, по-своему не лишен чести. И будет приятно побеседовать на пиру с кем-нибудь, кроме… – Тут он замолкает. У этой фразы нет достойного окончания, несмотря на все обилие возможных. С кем-нибудь, кроме пьяных женихов, цепляющихся за подол Пенелопы? С кем-нибудь, кроме двуличных мальчишек, жаждущих примерить корону пропавшего Одиссея? С кем-нибудь, кроме горничных, закатывающих глаза в ответ на требования женихов нести еще мяса, еще вина? С кем-нибудь, кроме царицы, беседовать с которой можно лишь втайне, да и обсуждать с ней некоторые вещи не позволено ни одному мужчине?
Возможно, речь ни о ком из перечисленных. А возможно, обо всех. Кенамон не слышал родного языка больше года, не считая пары коротких встреч на пристани. Когда прибывают торговцы из Египта, он тут как тут и болтает с ними, как дурак, о всякой ерунде, просто наслаждаясь чувством легкости, рождающимся, когда слова его родины слетают с губ. Потом они уплывают, и он снова остается один.
Некоторое время он бродил по холмам Итаки сам по себе и в своем одиночестве мог закрыть глаза и вообразить, что он вовсе не здесь, а снова на берегах великой реки, несущей свои воды по его родной земле. Затем он топтал острова с Телемахом, пока тот не уплыл; но вот юноша отправился слагать свою собственную историю, пройти путь от мальчишки до мужчины в путешествии по морям – так, по крайней мере, об этом скажут поэты, – и Кенамон снова остался один. Однако теперь царица Итаки – или лучше называть ее женой Одиссея – сидит рядом. И Кенамон, возможно, немного менее одинок, но еще более потерян, чем прежде.