Это слово – «довольно» – начинает срастаться с ним. Пробираться сквозь бушующее штормовое море его опаленного яростью сердца. Он уже думал так однажды, когда Калипсо пленила его своими ласками. Думал, что жить в довольстве на острове, не как царь, а просто как влюбленный, должно быть довольно. Но затем восстал против этой мысли. К тому моменту он и сам поверил в ту историю о себе, которую позже станет рассказывать остальным, а она могла закончиться лишь полной победой.
«Хозяин в доме своем», – думает он, пока Эвмей со своими людьми, закрывая рты и носы тряпками, пытаются переложить сваленные кучей тела убитых так, чтобы соблюсти хотя бы малую толику приличий. Одиссей наблюдает за их работой, пока солнце крадется к горизонту, а кулаки все громче стучат в ворота.
– Отец… – снова начинает Телемах, и на этот раз что-то в голосе сына вызывает у Одиссея неподдельное раздражение. Тон у парня одновременно просительный и напыщенный – как у голодной собаки, скулящей перед тем, как укусить.
– Твоя мать права, – резко заявляет Одиссей, и Телемах отшатывается. Он пытается смягчить голос, вспомнить, что парень рос без отца, в доме, наводненном чужаками, и только что яростно убивал людей, которые – насколько вспоминается сейчас Одиссею – были, судя по всему, не способны ударить в ответ. – Отцы этих мужчин не смирятся с тем, что здесь случилось. Они соберут воинов и пойдут на дворец, а нас слишком мало, чтобы удержать его.
– Но ты здесь. Ты же…
– Я побеждаю головой, парень. Эти стены слишком длинны для защиты. Сражаясь против настоящих воинов, хорошо вооруженных и подготовленных, мы окажемся в меньшинстве.
– Ты не можешь… Ты же Одиссей! Это…
– Пенелопа упоминала о ферме твоего деда. Сказала, у нее есть стены. Это правда?
– Что? То есть… Когда я уплыл, ее перестраивали, да, был разговор о стенах и…
– Что за стены? Достаточно высокие, чтобы было трудно взобраться? Там есть ворота?
– Я не знаю. Дед хотел ворота, но я уплыл до того, как работа началась.
Резкий кивок. Одиссей помнит это ощущение власти, пусть и смутно, с далеких времен. Командовать людьми. Это старая привычка и, оказывается, нисколько не забытая.
– Мы пойдем туда. Возможно, у моего отца получится разделить наших врагов. Когда-то он дружил с некоторыми из отцов женихов и, пожалуй, сумеет с ними договориться. Как только разберемся с телами, уходим тайной тропой на утесе, которой воспользовалась твоя мать.
– Значит, мама…
– Ушла.
– Она оставила тебя?
Телемаху не хочется говорить это, он никак не может решиться произнести эти слова, но, наверное, – скорее всего – это означает, что его мать – лицемерная блудница, как он всегда и боялся. Он видел, что Орест сделал с Клитемнестрой, как уверенно держал меч, и пусть Телемах – хороший человек и не хочет убивать мать, но если она опорочила имя его отца, тогда… Что ж, тогда… Сыну Одиссея не пристало быть слабее сына Агамемнона, правда?
Одиссей смотрит на своего сына, замечает страдание на его лице и не может понять, чем оно вызвано. Когда он в последний раз видел Телемаха, тот был младенцем, которого гонец Агамемнона положил перед плугом, чтобы раскрыть хитрость царя Итаки. В распоряжении Одиссея лишь догадки о детстве сына и общее представление о том, каким он хотел бы его видеть, и никаких фактов, опираясь на которые можно было бы составить реальное мнение. Он видит сына таким, каким хотел бы его видеть, и еще некоторое время будет подстраивать увиденное собственными глазами под желаемое сердцем. Он знает, что как отец имеет право требовать уважения, отдавать приказы, обнять сына и сказать: «А теперь послушай меня…» Но также в глубине души понимает, что, честно говоря, он не заслужил того, на что сейчас претендует.
Он кладет руку на плечо Телемаха.
Должно было получиться трогательно, словно между отцом и сыном снова возник мостик взаимопонимания. На деле это ужасно неловко, и я в очередной раз радуюсь, что поэтов, которые будут петь об этом, здесь нет.
– Пенелопа… Твоя мать понимала, что это место защитить не получится. Мне… нам… Нам с ней требуется время. – И тут Одиссей понимает, что уже стар. Он стар. Но не осмеливается показать это своему сыну. – Может быть… То, как все сложилось…
Он качает головой. Отворачивается от рядов мертвых тел, от написанного на лице сына страдания, замешательства, недоверия.
– Сообщи, когда все будет сделано. Отступаем, как только стемнеет.
И вот когда исчезает последний луч солнца…
Стук в ворота, грохот, принесли лестницы, появился таран… Бум!
Ворота во дворец Одиссея распахиваются, и люди врываются во двор. Многие вооружены, особенно рабы, слуги отцов женихов и те, чей меч можно купить. Они сразу же отшатываются, но не из-за атаки врагов, а из-за смрада разложения, заполняющего двор. Тела женихов лежат ровными рядами, их руки скрещены, а глаза закрыты. Каждое лицо изучают при свете масляных ламп, но даже отцы с трудом узнают в этих восковых масках своих загубленных наследников.
Некоторые с рыданиями бросаются на грудь убитых детей.
Некоторые молят о прощении.
«Прости меня, мой мальчик, мой мальчик, прости меня! Я заставил тебя прийти сюда, я заставил, это все я, моя гордость, моя гордость и спесь, прости меня!..»
А вот Эвпейт поднимает рыдающих отцов на ноги, не потрудившись даже отыскать тело Антиноя.
– Виноваты не мы, – заявляет он, уставившись вдаль. – Виновник – Одиссей.
Мужчины тут же принимаются обыскивать дворец, с боевым кличем выламывая двери.
Но никого не находят. Ни следа жизни, не считая потеков крови, которые служанкам не удалось отскрести с каменных полов.
И вскоре обыск замедляется: теперь они с любопытством идут по незнакомым залам, при свете масляных ламп изучая фрески и заглядывая в открытые комнаты. Некоторые предлагают все поджечь, спалить дворец дотла, но никто так и не решается. Запах смерти со двора служит напоминанием, предупреждением, угрозой.
Пусть сейчас его нет, но Одиссей еще вернется.
– Он всего лишь человек! – рявкает Эвпейт, отворачиваясь от луны, словно даже ее тусклый свет для него непереносим. – Просто убийца в бегах.
Его воины и слуги смотрят на трупы своих товарищей, друзей, братьев и родичей, уложенные на пропитанной кровью земле, и сомневаются, что эти слова – правда.
– Бойтесь, – шепчу я у них в головах. – Пусть мои истории пронзают страхом ваши сердца!
– Он, должно быть, отправится к своему отцу, – бормочет Полибий. – Или в храм Афины.
Эвпейт коротко кивает.
– Мы похороним наших сыновей сегодня, – заявляет он, хотя он больше никогда и не взглянет в лицо своему сыну и не произнесет имя Антиноя, пока владеет собой. – А завтра мы убьем Одиссея.
Глава 24
В храме Артемиды собираются женщины.
Пенелопа пришла сюда, прежде чем отправиться к Лаэрту. Она обращается к женщинам в свете факелов. Говорит: «Вы должны остаться здесь. Покидать этот храм небезопасно».
Ее служанки – те, что остались в живых, – переглядываются.
Феба плакала не переставая, пока Анаит не дала ей что-то выпить.
Эвринома все время забывает, что собиралась сказать.
Некоторые попытались смыть кровь с одежды; кому-то дали чистые грубые туники женщины, собравшиеся здесь. Кровавые пятна лучше всего отстирываются в холодной воде, но, если кровь успела засохнуть, бурый цвет въедается в ткань.
Некоторые из служанок держат ножи и луки. Они не знают, как их использовать, но другие женщины – тайные стражи леса, невоспетые вдовы и матери – все равно одолжили им свое оружие. С ним женщины из дворца чувствуют себя спокойнее, сильнее. Просто помня о ноже, некоторые из них возвращают себе присутствие духа; так им проще собраться с мыслями. Как часто говорит Приена, собраться с мыслями легко, когда думаешь о том, как избежать драки, которая может привести к смерти, а не о том, как избежать самой смерти, не имея других вариантов.
Из толпы женщин выходит Автоноя.
– Я пойду с тобой на ферму Лаэрта, – говорит она.
– Нет, – отвечает Пенелопа. – В этом нет нужды.
– Я пойду с тобой, – повторяет Автоноя. – И, если Одиссей косо посмотрит на тебя, не так заговорит с тобой, тронет тебя или любую другую женщину там, я перережу ему горло во сне. Клянусь в этом.
Автоноя всегда грезила властью – пусть даже той ее малостью, что доступна женщине-рабыне. И, как царица кухонь, доверенное лицо хозяйки дома, хранительница секретов, мастерица управлять мужчинами и придумывать тайные планы, она ею обладала. Пусть это были лишь жалкие крохи, но для той, которой никогда не светил большой кусок пирога, и они были настоящим пиршеством.
Сейчас эта власть исчезла. Одиссей с Телемахом забрали ее. И теперь, сжимая свой нож, она представляет, как проводит острием по беззащитной шее спящего царя Итаки. Она не знает, способна ли на это. Лишь надеется, что способна.
Само собой, Пенелопа видит это и понимает, что в таком состоянии девушку не стоит брать с собой на ферму, и без того небольшую, которая к тому же, вероятно, подвергнется осаде. И все равно она чувствует, как слабеют колени от благодарности, как руки рвутся обнять Автоною, как хочется уткнуться лицом в ее волосы и шептать: «Спасибо, спасибо, спасибо».
Анаит говорит:
– Оставшиеся женщины получат убежище в храме.
И поскольку защита храма не всегда спасает от святотатцев, Приена добавляет:
– Мы позаботимся об их безопасности.
Большинство богов оскорбила бы сама мысль о том, что для защиты их святилищ требуются стрелы смертных.
Артемида не из таких. Я оглядываюсь в поисках ее божественного света, легчайших следов ее присутствия, но не вижу их. Однако, в отличие от моего братца Ареса, это вовсе не значит, что охотницы здесь нет.
Пока Пенелопа с Автоноей собираются с духом, чтобы преодолеть небольшое расстояние до фермы Лаэрта, Приена тихонько подходит к утомленной царице.