Одиссею хочется сомкнуть руки на горле жены.
В голове его ревет: «Не смей так со мной говорить, не смей так говорить со мной! Ты, гадина, тварь, я проливал слезы по тебе! Я проплыл целый мир ради тебя, десять лет на войне, десять – в море, ты и понятия не имеешь, что мне пришлось делать, что довелось увидеть, понятия не имеешь! ТЫ НЕ ИМЕЕШЬ ПОНЯТИЯ!»
Ему хочется взять ее прямо сейчас и застонать – Цирцея, Калипсо, Цирцея, Калипсо, – выплеснуть его унижение, его ярость, его одиночество и отчаяние на нее. Может быть, тогда он почувствует себя дома. Может быть, тогда глаза мертвых моряков, ослушавшихся его, распухшие языки утопленников, пренебрегших его советом, – нет, хуже, мертвецов, которых он не смог убедить, – может быть, они перестанут всплывать в его мыслях из чудовищного водоворота. Может быть, тогда, наконец, его назовут царем. Хозяином в доме своем.
Он, конечно, мог бы так поступить, и никто бы не посмел жаловаться.
В первый раз разделив ложе с Цирцеей, он уверял себя, что так скрепляет их договор: подтверждает сделку слиянием тел.
Хоть и понимал, что это полная чушь. Он просто хотел ее, а она – его, и у каждого из них были свои представления о том, кто они такие и что для них важно, отчего оправдания казались необходимыми.
В первый раз разделив ложе с Калипсо, упивающейся ощущениями, поглощенной актом, тонущей в экстазе… Он никогда не испытывал ничего подобного. Его отец всегда ясно давал понять, что, пусть и полезно позаботиться о том, чтобы женщине не слишком тяжело давалось соитие и тем самым она оставалась милой и приятной в быту, но по большому счету та должна понимать, что она лишь сосуд для мужской силы и своими действиями помогает супругу сохранять добрый нрав. Вот чем являлся секс: общей тактикой по поддержанию мира и согласия путем приятного и регулярного высвобождения мужской силы.
Однако Калипсо – о, Калипсо лишь рассмеялась, когда он попытался показать ей, каким должен быть секс! Он снова и снова старался самоутвердиться, доказать, что он мужчина. Возможно, говорил он себе, тут все дело в ее чуждой, нечеловеческой природе. В отпечатке божественной силы, в присущей нимфам непознаваемости. Даже после этого случая она не стала проявлять меньше интереса к сексу. Напротив, на следующий же день она с обычным энтузиазмом взялась за дело. Используя его для собственного удовольствия.
Тогда Одиссей задумался: не скажут ли однажды поэты, что он сам в некотором роде не без греха?
Не скажут ли они, что он, дарящий наслаждение женщинам, не настоящий мужчина?
(Не скажут. По крайней мере – пока. Пока мир не изменится.)
И вот он смотрит на свою жену и понимает, что, будь он Менелаем, будь он Агамемноном, он прижал бы ее за шею к полу и выбил бы из нее всю дерзость. Она бы пережила. Если Елена смогла это пережить, думает он, то и Пенелопа должна.
«Хозяин в доме своем».
Он смотрит на свою жену. На свою странную, незнакомую, старую жену.
И внезапно понимает: именно этого она и ждет от него.
Она видит, какие мысли переполняют его, и просто ждет. Более того: она хочет, чтобы он понял, что, когда сделает это, если он это сделает, ее согласия на то не будет. Она хочет, чтобы он полностью осознал, во что превратился.
«Хозяин в доме моем».
Я кладу руку ему на плечо и шепчу:
– Телемах.
И он наконец понимает: его сын тоже ожидает от него именно этого. Потому-то Телемаха нет сейчас в этой комнате, потому-то он не явился на семейную трапезу. Эта мысль рождает внутри внезапную тошноту, волну страха, ярости, ужаса. Во рту становится сухо, желудок протестующе сжимается. Но не от мысли о том, чего от него ждут, что он мог бы с ней сделать, – вовсе нет.
Скорее, от понимания, что именно так поступил бы обычный человек.
Он отводит взгляд. Я сжимаю плечо чуть крепче.
– А ты же не обычный, правда?
Одиссей поднимает голову.
Смотрит на Пенелопу.
– Довольно, – шепчу я. – Этого довольно.
– Довольно, – вторит он. Слово это едва слышно, и Пенелопа лишь морщится от звука. Он делает еще одну попытку. – Довольно.
Троя горит, бушуют моря, его люди тонут снова, и снова, и снова, из глаза Циклопа брызжет черная жижа, Сцилла заглатывает его соседа целиком, сирены поют на своем жутком острове, а он держится, держится, держится и…
Одиссей закрывает глаза.
Отталкивает тарелку.
Встает.
Говорит:
– Я посплю сегодня на улице. Не буду тревожить тебя долее, моя госпожа.
Пенелопа сидит не шелохнувшись и даже не дышит, пока Одиссей уходит прочь.
В этот момент я люблю его не меньше, чем в тот миг, когда впервые коснулась его хитрого, изворотливого ума. Но любовь – опасная, безрассудная вещь, которая мне не нужна.
А потому – долой.
Глава 27
Пришло время поговорить с богиней охоты; у нее свой интерес к этим островам.
Артемиду я застаю за свежеванием оленя на ступенях ее храма. Служанки кучкой сбились внутри, подальше от посторонних глаз, и забылись благословенным сном, посланным им самой богиней лесов. Олень был убит руками смертных, и тушу должны были освежевать и разделать жрицы – но Артемиде плохо удается сидеть без дела, если, конечно, речь не об охоте, где она может оставаться неподвижной целыми днями, и потому она, взяв нож и чашу для крови, теперь легко, даже не задумываясь, нарезает тушу животного идеальными кусками.
Луна прячется к тому времени, как я появляюсь, но ни ей, ни мне не нужен обычный свет для того, чтобы видеть друг друга. Божественное сияние каждой из нас само по себе освещает ночь, тянется к другому под звездным небом.
Я приближаюсь со всем уважением к ее священной земле, не взяв с собой оружия и не надев шлем. Укрывшись гривой волос цвета осенней листвы, зарывшись голыми пальцами ног в мягкую землю, она едва отрывается от своего занятия, когда я подхожу поближе.
– Итак, – говорит она. – Значит, он вернулся.
– Да. Он вернулся.
– И до сих пор не… возлег с женой. Полагаю, за одно это его можно считать героем. – Кожа отделяется от плоти с сухим, мягким треском, когда она обводит ножом свисающее копыто. – Полагаю, теперь, когда Одиссей вернулся, ты чаще будешь бывать в этих местах, – добавляет она, – чтобы приглядывать за своим любимым смертным и так далее.
– Нужно выполнить работу, – отвечаю я. – Нужно рассказать истории.
Артемида фыркает, и звук этот, отвратительно влажный, исполнен презрения.
– Истории, – ворчит она. – Истории о том, как твой Одиссей спас этот остров, хотя его вовсе не требовалось спасать, потому что он был под защитой женщин? Мы спасали себя сами, когда бегали по лесам и вырезали мужчин, осмелившихся угрожать нам. А теперь ты хочешь, чтобы нас спасли ради твоих… твоих возвышенных легенд.
– Меньше жизней обрывается из-за возвышенных легенд.
– Если это правда, зачем весь этот шум вокруг Трои?
Я чуть склоняю голову – неожиданно, но охотница в чем-то права.
– Хорошо, сила легенд действует в обе стороны. В любом случае хорошая легенда живет дольше, чем тетива лука. Тебя это беспокоит?
Снова треск плоти, скольжение ножа по коже – и вот она вытирает капельку крови со своего бедра.
– Нет. Ты, как и все остальные, можешь играть в сотворение мира, если есть желание. Нынешние герои, будущие герои, новые мужчины, старые мужчины, великие мужчины, мертвые мужчины. Неважно. Когда придет зима и опустится тьма, все вы станете одним. За какие бы истории ни умирали смертные, лес примет их кости. И в этом суть. И лишь это имеет значение.
– Возможно, ты права, – отступаю я. – Даже богам не победить бег времени. Но если все, что у нас есть в этом мире, – это наша жизнь, тогда, я считаю, нужно прожить ее достойно. Прожить ее мудро. Что еще остается земным созданиям?
Она не прекращает своей работы, даже не замедляет движений, произнося:
– Чувствуешь себя лучше, говоря себе это? Или, может быть, могущественнее, сестра? Или все-таки ты здесь лишь потому, что единственный шанс войти в историю для тебя – это стать частью истории какого-нибудь мужчины?
Я вздрагиваю, но она этого не видит, а если и видит, не говорит.
– Я учуяла его, – добавляет она, темнея лицом. – Нашего брата. Ареса. Ощутила его присутствие в воздухе.
– Да. Скоро будет битва. А затем, думаю, еще одна. Обычно он не утруждает себя участием в таких мелких заварушках, но с Одиссеем… Я столько времени потратила на создание легенды о нем, что, похоже, даже боги начали в нее верить. Ты присоединишься ко мне, сестра? Я ничего не могу предложить. Не будет ни восхвалений от поэтов, ни благодарностей, ни наград. Ты присоединишься к битве?
Артемида пожимает плечами, но не отказывает.
В эту ночь жители Итаки спят и видят сны.
Приена – о том, как кто-то касается ее руки в свете костра, о месте, которое могло бы стать домом, о пламени, разрастающемся и пожирающем лес, тьму, город. Я прогоняю эти видения до того, как она просыпается, заменяя их смехом Теодоры, тяжестью натянутого лука.
Лаэрт – об «Арго». Ему давно, очень давно не снился этот корабль, рокот бушующего моря и его юность, полная сил. Он видит свою жену Антиклею, ждущую его возвращения домой. Видит, как она исчезает, постепенно растворяясь в кувшине с вином, как ее лицо заливают алые слезы, прежде чем он добирается до нее, и берег становится все дальше, опаснее, круче с каждым разом, пока он стремится к ней.
Телемах – о том, каково было пронзать спину Амфинома копьем. В его сне голова жениха дергается, словно он пытается обернуться, снова и снова. Если ему удастся обернуться, то гаснущий взгляд воина найдет Телемаха и тогда тот точно знает, что закричит, завизжит, намочит постель. И поэтому Телемах непрестанно движется, всегда оставаясь позади жениха и лишь глубже всаживая копье ему в спину. Если не видеть глаза Амфинома, то получится, что он всего лишь насаживает на вертел мясо. Просто мясо.