Песнь Итаки — страница 36 из 63

– Знаю. И чем дольше им удастся держать меня здесь, вдали от моего дворца и моего народа, тем легче им будет распустить выгодные им слухи. Они держат под контролем гавани, житницы – а значит, смогут привезти еще зерна и людей, если мы не покончим со всем этим как можно быстрее.

Пенелопа задумчиво поджимает губы, словно собираясь что-то добавить. Но затем краем глаза видит Автоною, и из глаз ее пропадает свет, а с губ – намек на улыбку. Это просто женщина, которой удалось остаться в живых; и Пенелопа не говорит ничего.

– Твоя служанка. Твоя… подруга. Урания. – Одиссей не знает, как называть женщину, если она не служанка, не жена и не вдова. Трудно найти ей место в его картине мира. – Ты говоришь, что она приютила Медона. Может, она… У нее есть…

Неопределенный взмах на стены фермы. Они уже кажутся теснее, ближе, смыкаются, особенно сейчас, когда ворота закрыты.

– Ты хочешь узнать, может ли Урания помочь нам? – задумчиво говорит Пенелопа. – Неужели ты уже начинаешь отчаиваться?

Никто еще не говорил Одиссею, что он «отчаялся», кроме него самого. Если только сам он не стремится вызвать жалость – своей убогостью, своими робкими просьбами и так далее – с целью получить желаемое.

Старые слова горят на губах, жгут язык: «Ты понятия не имеешь, ты не понимаешь… то, что я видел, то, что я делал…»

Но стены смыкаются и вокруг Одиссея, а его жена сейчас смотрит прямо ему в лицо без капли почтения – а в ней совсем не было непочтительности раньше. Тогда она говорила «да, мой господин», «благодарю, мой господин» и вежливо смеялась над его ужасными шутками, а потом он уплыл. Он не знает, что ему делать с женой, которая стоит, уперев руки в бока, и смотрит на него взглядом, пылающим отнюдь не из желания угодить и совсем не от страсти.

– Как удивительно, – шепчу я ему на ухо, – будет жить. Как замечательно будет, если поэты станут рассказывать, что тебе, вернувшемуся домой спустя двадцать лет, удалось снова завоевать свою жену и выжить.

И само собой, если он собирается совершить все эти удивительные вещи, если планирует добраться до конца своей замечательной истории, ему придется принимать необычные решения и постигать идеи, недоступные пониманию других мужчин. Идеи, которые любой царь или воин, полный гордости и достоинства, отмел бы одним взмахом руки. Такие понятия, как смирение, просьба, а может, даже самое недопустимое для царя – умение признавать свои ошибки.

– Тогда я полюблю тебя, – шепчу я. – Никто этого не узнает, никто не должен узнать, но я буду любить тебя.

Одиссей без колебаний изобразит и робость, и смирение, если потом зрители этого представления поймут, насколько он умен и хитер. Но позволить себе эти чувства на самом деле, да еще и на глазах у жены…

– Ты была… и есть… царица этих островов, – принимается рассуждать он, избегая встречаться с ней взглядом. – Сын рассказывал, что были… грабители. И нападения. И, говоря об оставленном мной совете, ты подразумевала, что вы не чувствовали себя… в полной безопасности под их присмотром. И я подумал, возможно, моя царица… моя жена… приняла какие-то меры, чтобы защитить себя.

Она отвечает не сразу, и этого достаточно, чтобы его взор метнулся к ее лицу, и они сразу же поняли всю правду друг о друге; он теперь знает, что следующие слова ее будут ложью, а ей неважно, что он это понимает.

– Кто, я? – спрашивает она. – Простая вдова, окруженная блудницами, во дворце, которым не в состоянии управлять? Осажденная женихами, которых не смею отвергнуть, брошенная сыном, отправившимся на поиски пропавшего отца? Как бы мне вообще пришла в голову мысль о том, чтобы защитить себя и своих беспомощных служанок?

На мгновение они стоят, впившись друг в друга взглядами, выпрямив плечи, выжидая, пока другой отступит.

Затем Одиссей краем глаза замечает Автоною. Эвриклея указала на нее, когда они тащили служанок во двор, заявив, что та была одной из худших, самых распущенных блудниц дворца. А сейчас она стоит, выпачканная в пыли, повернувшись боком к Одиссею, прикрыв глаза от палящего солнца, и ему кажется…

Ему кажется, что он немного вспоминает Уранию или, скорее, полустертый образ служанки, которую его мать звала Уранией. Он не помнит, как та выглядела и была ли толковой, и все же сейчас, как ни странно, он спрашивает, не может ли она помочь. Просит помощи не просто у женщины – у служанки.

Это сбивает с толку, кажется невозможным, но Одиссей повидал немало сбивающих с толку, невозможных вещей.

Он отворачивается от пылающего взгляда жены, неосознанно кивая, и бормочет:

– Не буду мешать твоей работе. За которую… я благодарен.

Я не касаюсь его руки, не целую в щеку и не глажу по высокому лбу, когда он покидает вернувшихся к своей работе женщин, ведь я – Афина, и любовь моя – кусок мрамора у меня в груди.


Глава 29


Первая атака начинается на закате.

Шум приготовлений доносится до осажденных еще до ее начала: стук топоров по одному из редких для острова толстоствольных деревьев, треск древесины при падении, хруст веток и шелест сухих листьев. Осадный таран делать оказывается немного дольше, чем хотелось бы нападающим, и потому приходится зажечь и передавать друг другу факелы к тому моменту, как воины Эвпейта и Полибия очищают ствол от самых неудобных наростов и обматывают толстыми веревками, чтобы можно было поднять его.

Телемах спрашивает, не стоит ли им сделать вылазку и попытаться помешать изготовлению этого орудия, пока оно еще не готово, но Одиссей лишь качает головой и вежливо интересуется у отца, нет ли у того еще какой-нибудь домашней утвари, которой можно забаррикадировать ворота.

– О, да вытаскивайте вообще все! – ворчит Лаэрт. – Не то чтобы здесь осталось какое-нибудь старье после того, как мой прежний дом спалили пираты… Легко пришло, легко ушло!

Одиссей предпочитает услышать из слов отца лишь те, что выражают согласие. Многие люди считают, что легче всего в общении с Лаэртом поступать именно так.


Он солнца остается лишь тоненькая золотая полоска, растворяющаяся в алом зареве западного горизонта, а небо прочерчивают яркие пурпурные и мутновато-оранжевые полосы, когда нападающие заканчивают подготовку.

Они выстраиваются неровными рядами, понуждаемые к подобию слаженной работы своим командиром. Самая выдающаяся черта Гайоса – его борода, действительно впечатляющая, особенно благодаря шраму на подбородке, который рассекает густые завитки; если спросить Гайоса о шраме, он совершенно честно ответит, что получил его от меча троянского воина, тут же, впрочем, погибшего.

Под Троей Гайос знал Одиссея, но больше по слухам, нежели в лицо, и никогда не понимал, как к нему относиться, а потому старался слишком об этом не задумываться. В конце концов, командиры все были одинаковы, и обычным солдатам оставалось лишь прилагать все усилия, чтобы выжить. За десять лет, прошедших с тех пор, как он вернулся с войны, он успел изрядно подзабыть то, что когда-то было ежедневной рутиной. Поэты пели свои песни и плели свои истории, и даже он, человек, который побывал там, которому, казалось бы, известна вся правда, невольно подпал под их действие.

«Одиссей, царь Итаки… – думает он, пока строятся его воины. – Интересно, неужели, ты на самом деле не можешь умереть?»

Солдат должен знать: нет ни одного смертного, кого нельзя прикончить мечом. И лишь магия историй заставляет Гайоса сомневаться в этом, причем даже сам он не знает, насколько сильно.

– Ты мог бы служить мне, – шепчу я ему на ухо. – Мог бы служит Афине.

Он не замечает меня, и я, кажется, ощущаю в воздухе запах раскаленного железа, запах силы Ареса.

Одиссей не знает Гайоса, но узнаёт порядок, в котором тот пытается выстроить мятежников, то, как он двигается, как держит голову, как отдает команды. Кажется, он видит в нем черты Агапенора, царя аркадийцев, а может, даже легкое сходство с Трасимедом – царевичем, который не мог похвастаться и половиной отцовского интеллекта, зато был счастливым обладателем мощного голоса и ничем не оправданной уверенности в себе, которая тем не менее вдохновляла особо впечатлительных. Одиссея ничуть не печалит и вовсе не удивляет, что в осаду его взял такой же, как он, ветеран Трои. Война есть война, кровь есть кровь, и, как мир не устает напоминать ему – Троя пала десять лет назад.

Пока Гайос проверяет своих людей, Одиссей проверяет своих, выстроившихся на стене над воротами с грудами камней у ног.

– Бросать камни? – с сомнением спрашивает его сын. – Разве это… А мы не должны?..

Телемах хочет знать: неужели у его отца нет никакого чудесного плана с применением жидкого огня и коварных ловушек или какой-нибудь… какой-нибудь изощренной хитрости вроде… Ну, Телемах не знает какой, но уверен, что знает отец.

– Камень на голову – о-очень действенно, – задумчиво тянет Одиссей. – Величайшей ошибкой Гектора было забыть об этом.

У Одиссея на плече лук, а в колчане восемнадцать стрел. Это не те стрелы с бронзовыми наконечниками, которые Пенелопа оставила в зале в день, когда он перебил всех женихов. Эти стрелы взяты из тайника во дворце, и наконечники у них из весьма необычного и трудного в обработке металла – железа. Если соратники под Троей наверняка удивились бы, отправься Одиссей в бой с луком вместо копья, то, увидя всю мощь этого холодного серого металла – одновременно твердого и хрупкого, смертоносного и редкого, – они были бы просто поражены.

Восемнадцать стрел. Если каждая из них найдет свою цель, он сможет нанести значительный урон врагам. Недостаточный, однако, чтобы остановить их. Совершенно недостаточный.

Пенелопа и Автоноя носят воду из колодца. Они наполняют каждую чашу и амфору, расставляя их рядом с соломенной крышей свинарника и сухой древесиной ворот. Никто не просит их делать это, и все равно это делается, даже несмотря на то, что Лаэрт уже перегнал своих драгоценных животных в безопасные глубины дома – отнесясь к ним с большей нежностью и заботой, чем он проявляет к собственным сыну и внуку.