Песнь Итаки — страница 41 из 63

– Да, именно эту. Милый символ, конечно. Правда, она серьезно разрушила стены.

– Она… что?

– Хм, да. Живое дерево, проросшее сквозь несущую стену дворца? Полная катастрофа.

– У меня был… У меня был план, как справиться с этим, там был…

– У моего мужа, без сомнений, был какой-то план на тот случай, если его романтический символ начнет выпускать побеги в неподходящих местах, – вздыхает Пенелопа. – Но, увы, он уплыл прочь и не вернулся. Так что мне пришлось брать дело в свои слабые руки.

Одиссей медленно выдыхает, заставляя себя сосредоточиться на этом, оставить только ощущения тела, которое дышит. Он часто так делал, когда Агамемнона поражал очередной приступ ярости или когда Ахиллес погружался в уныние.

– К слову, о твоих слабых руках, моя госпожа, – говорит он. – Кажется мне, что есть нечто… какое-то дело… о котором ты мне не рассказываешь.

– Я о многом не рассказываю тебе, добрый господин. Например, о том, что поведаю только своему мужу.

– Пенелопа. Довольно. Это… Я знаю, что ты узнаёшь меня. Знаю. Эта игра… Ночью на нас снова нападут. Мы можем погибнуть. Шансы, что мы умрем, весьма велики, а ты все еще… упрямо… раздражающе… – Он пытается подобрать слова – где-то между практичностью и нежностью, великодушием и негодованием.

Пенелопа понимающе кивает:

– Ты, конечно, прав. Мы вполне можем умереть нынче ночью. Но угроза смерти висит над нами с того момента, как ты и мой сын ворвались во дворец моего мужа и перебили сыновей самых влиятельных семей на островах. Если бы ты пришел с войском, с поддержкой какого-нибудь великого царя, возможно, мы бы и выжили. Но вам с моим сыном пришлось быть героями. Пришлось совершать героические деяния. Так что теперь мы, весьма вероятно, умрем. Какая жалость.

– Ты знаешь, я не мог оставить их в живых. Я не мог…

– Моему мужу пришлось убить женихов, – перебивает она резко и холодно. – Моему мужу не было необходимости делать это глупо, поспешно, не задумавшись о хрупком политическом равновесии, на поддержание которого я потратила двадцать лет… Двадцать лет! Ему не было необходимости делать это таким образом, который, может быть, и прославит его имя, его легенду, но погрузит эти острова в войну. У него не было необходимости убивать моих служанок.

– Пенелопа, я…

Ну вот, опять.

Горло перехватывает, не пуская слова наружу.

«Тебе жаль, отец?» – шепчет призрак Антиноя над покрытой пеплом фигурой Эвпейта.

«Тебе жаль, отец?» – спрашивает дух Эвримаха у трясущегося, дрожащего Полибия.

«Что это за чувство? – гадает Лаэрт, глядя на спящего внука, вздрагивающего от кровавых сновидений, и слыша тихий разговор сына и Пенелопы на стене. – Что это за слово?»

– Я… Я… Я думал… Меня заставили поверить…

– Как интересно, – бормочет Пенелопа, заполняя мертвую пустоту, в которой должны быть слова Одиссея. – Мой муж, как известно, отлично умел принимать решения. Медленно, осторожно он оценивал ситуацию, собирал сведения и выносил обоснованное суждение. Он не стал бы слушать злобную старую няньку и мальчишку, который и бороды еще не отрастил, и, опираясь лишь на их мнение, казнить ни в чем не повинных женщин. Он мог бы спросить других людей об их поведении. Мог бы разыскать Медона, Эгиптия или Пейсенора, которые с радостью просветили бы его по всем вопросам, касающимся возвращения его царства. Мог бы поговорить со своей женой. Если, конечно, его не настолько озлобила война, не настолько истрепали морские шторма, что он растерял все мысли о том, каково это – быть мужем. Если он не настолько погряз в крови, не настолько поглощен горестями и разочарованиями, что даже не задумывается о том, какие качества супруга наиболее важны в мужчине. Такие как доверие, честность, верность, уважение. Это возможно. Возможно, мой Одиссей погиб под Троей, а сюда явился ты – кровожадный злобный дух, стремящийся занять его место. И этот дух – мой муж? Интересно, что мертвый может потребовать от живого? Хотя, с другой стороны, вряд ли это имеет значение, раз мы все сегодня умрем, правда?

И вот оно, опять. Вот оно.

Одиссей кричит, ярится, брызжет пеной изо рта, бьет жену по лицу, налетает на нее, воет: «Ты понятия не имеешь, понятия не имеешь, ты НИ-ЧЕ-ГО НЕ ПОНИМАЕШЬ!»

Одиссей рыдает. Он обливается слезами, он падает ей в ноги, обнимает ее колени, стонет, умоляет: «Пожалуйста, пожалуйста, ты не представляешь, не представляешь, ты просто не представляешь…»

И то и другое – возможности, лепестками лотоса раскрывающиеся перед нами сейчас.

И то и другое, безусловно, сломает его. И то и другое превратит его в жалкое подобие человека. В первом случае он, конечно, останется героем – героем, подчинившим свою жену и проявившим свои чувства, – но его уже никогда не будут любить, никогда не будут ждать в собственном доме.

Во втором – он сохранит человечность, останется мужем, мужчиной, способным выплеснуть правду. Но героем ему уже никогда не быть.

На мгновение Одиссей колеблется между этими двумя возможностями.

Я беру его за руку, и он прикрывает глаза от моего прикосновения, представив на миг, что это Пенелопа, что это пальцы его жены легко скользят по его собственным.

– Есть и другой путь, – шепчу я. – Всегда есть другой путь.

Он открывает глаза.

Поворачивается туда, где должна стоять его жена, открывает рот, собираясь сказать…

Но слишком поздно.

Он слишком долго думал.

Пенелопа уже уходит, спускаясь со стены, чтобы раствориться в темноте.


Автоноя спрашивает:

– Ты позовешь Приену?

Лаэрт нашел гребень; вещичка когда-то принадлежала его ушедшей жене. Сказал, что тот просто валялся здесь – никому не нужное старье. Он сделан из перламутровой раковины, нежной и теплой. Лаэрту так и не удалось сказать жене, как сильно он ее любит, и по прошествии многих лет она, так и не дождавшись от него этого жизненно важного признания, пришла к выводу, что любви нет, и они стали отдаляться друг от друга. А он хранил ее гребень, когда ее не стало…

– Глупая безделушка, – говорит он. – Понятия не имею, как он здесь оказался.

Автоноя расчесывает волосы Пенелопы.

Затем Пенелопа говорит:

– Позволь мне. – И неловко принимается расчесывать Автоною.

Одинокая масляная лампадка горит в углу комнаты. Ставни плотно закрыты, женщины закрывают собой свет, отчего их тени черными громадами ползут по стене за ними.

– Ты пошлешь за ней? – повторяет Автоноя, усевшаяся, скрестив ноги, перед крошечным огоньком, поскольку вся мебель пошла на баррикады, пока царица трудится над особо запутанным колтуном. – Я знаю, что она следит за нами с опушки леса.

– Не знаю, – отвечает Пенелопа. – Иногда мне кажется, что было бы проще, если бы мы исчезли. Скрылись где-нибудь на островах. Позволили Одиссею погибнуть.

Автоноя оборачивается, перехватывая запястье Пенелопы.

– Сделай это! – рявкает она. – Я знаю, что ты хочешь защитить это царство… может быть, защитить еще и Лаэрта. Своего сына. Я знаю, что за этим ты и пришла сюда, что это… Но их уже не спасти. Они – животные. Мужчины – животные.

Эти слова она должна выплевывать. В глазах ее должны стоять слезы, язык должен гореть от злых слов. Но нет. Она произносит это, как могла бы произнести Эос: спокойно, холодно, просто сообщая некие сведения, всем известную истину – ничего больше.

Пенелопа, сжимая гребень, как священный щит, как божественную реликвию, сидит на полу, рядом со своей служанкой, чьи загрубевшие пальцы согревают теплом ее кожу. Лицо Автонои кажется странным, незнакомым, без неизменной улыбки на губах, без искорок смеха в глазах. Теперь в ней проглядывает нечто от Фурии, нечто, сжигающее даже самое злое веселье.

– Еще не поздно, – говорит царица тихо, так тихо, словно боится погасить робкий свет, окутавший это мгновение. – Ты можешь уйти. Анаит с женщинами ждет в храме, тебе известно, где зарыто золото…

– А Одиссей? – рычит Автоноя. – Как насчет него?

– Ты хочешь, чтобы он умер?

– Да. – Ни единого колебания, ни секунды сомнений. Пенелопа вздрагивает, но, если Автоноя и замечает это, виду она не подает. – Он. Эвриклея. Телемах. Все они. Итака обходилась без царя. Она прекрасно обходилась без царя. Если править ей должны вот такие мужчины, тогда, как по мне, ей лучше сгореть дотла. Тебе не нужно умирать с ними. Какой в этом смысл?

Рассказы о героическом самопожертвовании, о доблестной смерти в кровавой битве вызывают у Автонои недоумение. «Сколько еще мог бы сотворить герой, – думает она, – если бы прожил долгую и счастливую жизнь вместо того, чтобы умереть молодым, пусть и прославившись? Поэты еще не овладели искусством восхвалять стариков, которые, отложив меч, принимаются развивать сельское хозяйство или копать колодцы там, где не хватает пресной воды. Это изменилось бы, если бы я смогла переделать мир. А я не могу».

И вот она вглядывается в лицо Пенелопы, пытается уловить в нем что-нибудь – ну хоть что-то – знакомое.

– Все из-за Телемаха? – спрашивает она. – Из-за него ты здесь?

– Я не знаю, – отвечает Пенелопа. – Я думала… прийти сюда… это правильный поступок для царицы. Ферму Лаэрта легко защищать, а значит, здесь шансы на победу выше. Я думала, что совершаю правильный поступок ради Итаки. Возможно, я обманываю себя. Возможно, ты права. Все эти планы, что я придумывала… Все эти интриги и стратегии… Мне казалось, я готова даже к возвращению Одиссея, но я и подумать не могла, что все выйдет вот так.

Автоноя хватает Пенелопу за руки, сжимает их в своих.

– Ты ничего ему не должна, – отрезает она. – Не успели вы пожениться, как он уплыл. Это твоя земля. Наша земля.

В словах Автонои есть своеобразная доброта – если потрудиться ее расслышать.

– Зачем ты пришла сюда? – спрашивает царица. – Ты могла бы остаться с Анаит. Зачем ты пришла? – Лицо Автонои хмурится, рука касается ножа, висящего у нее на боку. – Ты убьешь их? – спрашивает Пенелопа без капли осуждения или злобы: просто проявление любопытства, сведения, которые нужно принять во внимание, и ничего больше. – Таков твой план?