Песнь Итаки — страница 47 из 63

обы ни у кого и мысли такой не возникло. И чтобы не оставалось в живых никого, способного поведать обо всем. Чтобы мы сами могли управлять этой историей.

Она со вздохом качает головой. То, о чем она сейчас рассказывает… Когда-то все это казалось таким сложным, важным и значимым. А сейчас, оглядываясь назад, она видит лишь далекие, полустершиеся события тех времен, когда мир был проще.

– Потом ты вернулся. Я подумывала, и моя командующая советовала то же: просто перебить женихов вместо тебя. Но это не решило бы наших проблем. Если имя Одиссея удерживало захватчиков вдали от западных островов прежде, то этому имени предстояло делать так и дальше. Одиссей, которого поддерживает войско женщин? Нелепость. Всю силу его имени свел бы на нет даже намек на то, что за спиной его не закаленные в боях мужчины, связанные какими-нибудь «братскими узами»… – Неопределенный взмах рукой; она не понимает, какая польза им сейчас от всех этих правил чести. – А если бы имя Одиссея лишилось своей силы, тогда мы вернулись бы к тому, с чего начали. Острова под защитой женщин. Легкая добыча. Нет. Когда поэты сложат легенды о возвращении Одиссея, они должны повествовать о том, что он мастерски вернул власть над своей землей одной лишь воинской доблестью, о том, насколько он ужасен и безжалостен в бою, чтобы ни один захватчик или жадный пират и думать не смел о нападении на западные острова! Если можно задействовать и Телемаха – тем лучше. Все-таки Одиссея однажды не станет, и для истории островов очень ценно, если его сын изрядно зальет кровью свое имя до смерти отца. И тут явился ты. После всех этих лет явился ты – потерпевший крушение моряк с Крита, как же! Да у тебя даже акцент был не тот…

Одиссею слишком многое приходится переваривать в данный момент, чтобы огрызаться, но, пока его жена переводит дух, он все-таки бормочет:

– Если ты меня узнала, почему не сказала ни слова?

– Потому что у тебя на лице было написано, что ты раздумываешь, не убить ли меня. – Эти слова легко слетают с ее губ, словно подхваченные теплым ветерком, который она пытается поймать, подняв покрытые кровью пальцы. Он открывает было рот, намереваясь возразить, но она без колебаний перебивает его: – Если бы ты пришел ко мне как мой муж, если бы доверился мне, тогда мы, безусловно, могли бы действовать сообща. Но ты заявился в мой дом в обличье бродяги, ты лгал мне в лицо… Тебя совершенно не заботило, что у нас происходит на самом деле, ты был настолько поглощен размышлениями на тему моей супружеской чистоты, что не допускал даже мысли о том, что я была вынуждена хранить благочестие, обязана двадцать лет ложиться в кровать одна лишь потому, что только так я могла остаться в живых. Как будто я пожертвовала бы собственной жизнью, безопасностью моего царства и моего дома ради таких мелочей, как дружеская компания, товарищество, нежность, наслаждение, близость, желание, необходимость быть заметной, жажда быть узнанной, доверие к другому, дни, полные радости, и ночи без страха – тем более с каким-нибудь юным идиотом, годящимся мне в сыновья!

Я стою рядом с Пенелопой, чьи слова пылают в воздухе, и сжимаю копье до боли в пальцах, а мое бешено стучащее сердце вторит ее:

– Выживи, выживи, выживи. Превратись в лед и выживи.

– А если бы ты решил, что я спала с другим, – продолжает она, – очевидно, убил бы меня, как Орест убил Клитемнестру, несмотря на всю бессмысленность такого поступка. Полагаю, оправдывая подобную жестокость перед самим собой, ты ссылался бы на очередные правила чести, скрывая за ними ревность и мелочное тщеславие. Верная Пенелопа, послушная Пенелопа намного безопаснее, чем умная Пенелопа, сильная Пенелопа, разве нет? А потому – нет, я не могла тебе рассказать всю правду о том, что происходит. О том, какую власть я обрела, о воинах, о разведке, о союзах, которые я заключала и разрушала во имя мира – и во славу Одиссея, само собой. Все всегда делалось во славу Одиссея. Видишь ли, я усердно трудилась над поддержанием этого имени. Не Пенелопа, царица Итаки, госпожа западных островов. Просто Пенелопа, жена Одиссея. Видишь, как все устроено?

На губах ее играет улыбка. В ней нет ни капли веселья.

Одиссей не торопится отвечать, он задумывается, слушая, как колотится в груди сердце. И наконец говорит:

– В саду… Я слышал, ты молилась. – Внезапно его настигает очередное прозрение. – Ты знала, что я был там.

– Ты услышал то, что должен был услышать.

– А тот, с кем ты разговаривала?

– Кенамон. Египтянин. Когда пираты Андремона впервые напали на Итаку, он спас жизнь Телемаху, рискуя своей собственной. А потом, когда Менелай захватил остров, он сражался со спартанцами, чтобы защитить меня, Электру и Ореста. Он никогда не смог бы стать царем и понимал это. Но он питал искреннюю привязанность к твоему сыну и принес немало пользы. Он мог бы убить тебя тогда, на пиру. Из всех мужчин в зале, я бы сказала, у него было больше всего шансов. А я не могла позволить этому случиться. Ни ему убить тебя, ни тебе – его. И поэтому я отослала его. Так, по крайней мере, я спасла хоть одну жизнь.

– Ты любила его?

Одиссей удивлен, что удалось задать этот вопрос спокойно, не крича, не брызжа пеной изо рта, не падая на колени.

Пенелопа отвечает не сразу, и все равно Одиссей не впадает в ярость, не замахивается, не падает с рыданиями на землю. Вместо этого, пока она молчит, он, прикрыв глаза, вспоминает…

Цирцею, поющую в своем доме вдали от берега моря…

Калипсо, снимающую с ветки спелый фрукт, пачкающий соком ее пальцы, губы…

– Возможно, – задумчиво произносит Пенелопа. – Я так долго – целых двадцать лет – уничтожала мельчайшие кусочки своей души, в которых могло вспыхнуть желание, что теперь и сама не знаю. Будучи юной, я думала, что люблю тебя, потому что это правильно, но времени на то, чтобы выяснить, так ли это, не было, ведь ты уплыл, и потому об этом чувстве – о чувстве, которое все поэты называют самым главным, самым важным в жизни, – я так и не смогла ничего узнать, не смогла понять его значения. Мне кажется, что любить можно, только если ты готов к этому, если ты открыт чувству и считаешь его возможным. Я не считала любовь возможной. Она делает человека уязвимым. А я не могу позволить себе ни мгновения слабости – это разрушило бы меня, уничтожило бы все, что я создала. Могла ли она поразить мое запертое на замок, очерствевшее сердце? Сомневаюсь, что я поняла бы, даже случись это со мной.

Мне бы следовало взять Пенелопу за руку.

Артемида похлопала бы ее по плечу; самое смелое проявление привязанности со стороны небесной охотницы.

Афродита заключила бы ее в объятия, уткнувшись в окровавленную шею царицы.

И даже Гера, старая, сломленная Гера, переплела бы свои пальцы с пальцами Пенелопы и шепнула ей на ухо: «Я с тобой, моя милая. Я с тобой, дорогая».

Но я этого не делаю.

Я, которой следовало бы восхищаться этой женщиной, которой следовало бы прижать ее к груди и воскликнуть: «Сестра, сестра, милая, дорогая моя сестра!» – я стою, застыв, как камень, рядом с ней, и ничего не делаю. Я очень хочу, жажду всеми фибрами души, и мысль об этом раздирает меня пополам, но я не шевелюсь.

А Одиссей?

Одиссей снова закрывает глаза, видит Цирцею, видит Калипсо, снова видит пылающую Трою, видит морские пучины, готовящиеся поглотить его и держится, держится, держится за оливковую ветвь над водоворотом, пытаясь забыть это все, но не может. Пытается так усердно, так долго. Но, похоже, никогда не освободится от этого.

Вздыхает. И задумывается. Повторяет про себя ее слова, пытаясь понять, что его зацепило.

– Ты опоила женихов, – бормочет он, не в силах скрыть вспыхнувшее в мозгу озарение.

– Да. Несмотря на все ваши приготовления, двадцать человек против сотни? Какое безумие. Я пришла в ярость от одной мысли об этом.

– Они были безоружны и не подготовлены.

– Это была совершеннейшая глупость, и тебе об этом известно. Тобой двигали лишь гордость и гнев – ничего больше. Пусть ты не стыдишься того, что совершил убийство под священным кровом нашего дворца, но тебе стоит стыдиться своего провала как воина и тактика. Одиссей – умнейший. Море помутило твой рассудок. И я могла бы даже позволить тебе умереть, если бы в процессе тебе удалось изрядно сократить количество людей, угрожавших моей безопасности, но ты втянул во все это нашего сына. Телемах… несмотря на все его… Мне нужно было удостовериться в том, что он выживет. Он должен жить.

«Возможно, она права, – думает он. – Возможно, в его голове слишком много соли. И все же это значит…»

– Служанки опоили женихов.

– Конечно. Ты же не думал, что я сделала это сама?

– Они налили всем вина, а затем ушли из зала. Заперли дверь.

– Мои служанки, – рявкает Пенелопа, – собирали сведения о мужчинах острова с тех пор, как ты уплыл за море. Поразительно, сколько всего люди выкладывают тем, кого едва замечают. Впечатляет, какие признания делаются после кубка вина и милой улыбки. Я – тут, думаю, мы оба согласимся – достойная царица, но будь я даже лучшей на свете, ты серьезно думаешь, что мне удалось бы управлять сотней амбициозных мужчин, если бы я не держала каждого из них на крючке? Женщины, которых ты убил, были хранительницами твоего дома. Они были его стенами, его копьями и стрелами. Они были воинами, оберегающими покой твоих земель. А Эос… – Имя камнем застревает у нее в горле. Она с трудом делает вдох, ведь грудь сдавливает при звуке этого имени. – Эос была лучшей из них. Она была лучшей. Она держала меня за руку, когда родился наш сын. Она защищала меня. Хранила мои тайны. Поддерживала, когда я спотыкалась. Была исполнителем каждого моего плана. А ты подвесил ее на колонне нашего дома, как… кусок вяленого мяса – из-за слов злобной старухи и завистливого мальчишки! Ты понятия не имеешь, какую женщину убил. Понятия не имеешь, какова была ее власть и какой удар ты нанес сам себе в тот день. Ты уничтожил защитников своего царства и даже не почувствовал, что, убивая их, ранишь самого себя.