Песнь Итаки — страница 48 из 63

Она уже рыдает.

Ее голос не дрожит, на него она не смотрит и даже не пытается смахнуть слезы со щек.

Мне следует обнять ее.

Я пытаюсь коснуться ее рукой и не могу.

Во мне не осталось нежности. И сочувствия. Я выжгла все это, заменив войной и мудростью; ничего больше нет, и никто не должен узнать, как глубоко я горюю об этом.

Одиссею становится нехорошо. Он испытывает непреодолимое желание присесть, скрестив ноги, плюхнуться прямо на грязную землю, пока не пройдет эта слабость. Но Пенелопа стоит, и он тоже должен. Так положено.

– И что же нам теперь делать? – спрашивает он, и не успевают слова слететь с губ, как он тут же исправляется, покачав головой: – Что ты хочешь, чтобы я сделал?

Пенелопа медленно поворачивается, вытирая слезы, и, похоже, впервые по-настоящему смотрит на своего мужа.

– Ты спрашиваешь у меня совета?

– Ты – царица западных островов, – отвечает он. – Я правил здесь всего несколько лет до того, как уплыл. Я не представлял себе, что такое Троя, несмотря на все пророчества и предупреждения. А когда оказался там, не мог представить, что творится на Итаке. Ты правила здесь двадцать лет. Ты вырастила нашего сына. Этот остров… эти земли… Ты здесь царица. И я… прошу прощения. Я… правда прошу прощения… за все, что натворил.

Это, по мнению Одиссея, самые невероятные слова, что он когда-либо произносил.

Он хочет обнять свою жену.

Хочет обнять ее и получить объятия в ответ.

Вместо этого они стоят в паре шагов друг от друга, не соприкасаясь, лишь часто дышат, а солнце поднимается все выше в этот погожий день, и его лучи скользят по их покрытым потом и кровью лицам.

Пенелопа улыбается.

Это еще не прощение, но при виде этой улыбки Одиссей задерживает дыхание, подавляя дрожь, пробежавшую по телу. Он не знает, что это за чувство; но думает, что надежда.

Пенелопа, царица Итаки, госпожа западных островов, отворачивается от мужа в сторону леса и поднимает руку.

И из-под свода леса выступает женщина.

У нее лук в руке и кинжал на бедре. Лицо ее вымазано грязью, как и одежда; и движется она, словно часть стихии.

Затем к ней присоединяется еще одна, с топором дровосека в руке и копьем за спиной.

И еще одна, у которой на поясе висят два меча; и еще – с серпом и косой. А вот парочка, должно быть сестры, с охотничьими луками в руках. И еще группа с плотницким инструментом – из тех, кто, словно дети, начинал с ловушек на кроликов, а потом перешел на дичь покрупнее. Здесь и служанки из дворца, те, что выжили, сжимающие ножи в побелевших кулаках; вдовы, у которых не осталось сыновей, чтобы помочь им потрошить выловленную у черных прибрежных скал рыбу; дочери, которым никогда не найти себе пару.

Из леса выходят женщины Итаки. Идет Анаит, жрица Артемиды, вооруженная луком и стрелами, с тугими, уложенными вокруг головы косами. Старая Семела, чьи руки напоминают ветви деревьев, что она рубит, и ее дочь Мирена, с широкими, как старый дуб, плечами, над которыми торчит рукоять топора, и руками, занятыми луком, с каким ходят на медведей. Приена выходит последней, в сопровождении Теодоры, и женщины расступаются, давая дорогу своей предводительнице.

– Что ж, – задумчиво произносит Пенелопа, пока женщины стекаются из леса к ожидающей их царице, – посмотрим, что можно сделать.


Глава 37


Телемах, заметив приближение почти шестидесяти женщин с луками и мечами, не знает, что делать.

Он зовет подмогу, чтобы закрыть ворота, – закрыть ворота! – но его отец и, о, точно, еще и мать – они все еще за стенами, и, если эти жуткие, покрытые грязью создания из чрева лесов их еще не убили, ему нужно сделать все возможное, чтобы вернуть родителей под прикрытие стен. И поэтому он велит держать ворота, а сам пытается разглядеть со стены своих родителей и обнаруживает, что они беседуют с какой-то женщиной, у которой кинжалы на поясе, на бедрах, на руках и на спине.

– Отец! – окликает он. – Что это?

Женщина с ножами вместо одежды смотрит наверх, видит Телемаха и недовольно поджимает губы. Затем его мать – не может быть: его мать! – касается ладонью руки пришедшей так, словно они давние знакомые, и неразличимо шепчет несколько слов, после которых, пусть и не меняя выражения лица, женщина отворачивается.

– Впусти их, – велит Одиссей. – Впусти их внутрь.


В лагере Эвпейта и Полибия Гайос поспешно начинает собирать людей.

Следовало сделать это раньше, когда те двое, выскользнув из ворот, отправились на прогулку вокруг фермы, – но он не увидел в этом ни угрозы, ни опасности побега, поскольку знал, что им некуда деться, и потому не обратил внимания. Теперь он жалеет о своем решении.

Людям Эвпейта и Полибия ни за что не удастся вооружиться и пересечь пепелище между лагерем и фермой Лаэрта вовремя, чтобы успеть помешать внезапно потекшей из леса толпе покрытых грязью фигур попасть под прикрытие стен фермы. И что это вообще за создания, появившиеся из самой чащи? Гайос не дурак; он выставил дозоры на дорогах, на холмах вокруг, и все они докладывали лишь о женщинах острова, занятых своими дневными трудами, что бы это ни значило.

– Кто они, что они? – требует ответа Эвпейт, дрожа от ярости, которая, кажется, вот-вот разорвет его пополам, сотрясаясь с головы до ног, как от подземных толчков.

У Гайоса возникает ужасное чувство, что он знает ответ, но в него непросто поверить, а произнести вслух еще сложнее.

– Нам понадобится больше людей, – говорит он.

Эвпейт злится; Полибию, похоже, почти неловко.

Одиссей и Пенелопа возвращаются под прикрытие стен последними.

Ворота захлопываются за их спинами.

Женщины уже начали обживать двор фермы. Они принесли еду, напитки, недавно убитых кроликов и все еще блестящую чешуей рыбу. Мужчины с фермы, глядя на это, захлебываются слюной, но не подходят и не знают, что сказать толпе женщин с оружием, столь внезапно наводнившей это место.

Приена недовольно оглядывается. Стоило ей оказаться вместе с царицей – с ее первой царицей, Пентесилеей, госпожой колесниц и бескрайних степей – внутри стен Трои, как она тут же начинала задыхаться, чувствовала их давление. Ее поражало, как кто-то в здравом уме соглашается жить здесь, вдали от матери-земли и отца-неба. Пусть ее народ и присягнул царям этого города, но всю войну они нападали на лагеря греков с тыла, исчезая в степях и холмах, во множестве усеивающих эту землю, чтобы с новым рассветом опять нанести удар и снова исчезнуть. Они были прирожденными наездниками. Людьми ветра.

Ферма Лаэрта, по ее мнению, даже хуже, чем давящие стены Трои.

Старый царь, чей дом превратился в битком набитую крепость, замечает Приену, а та видит его.

Он коротко кивает, и она с удивлением замечает в глазах старика нечто похожее на уважение, на признание ее в качестве… кого? Воина? Командира?

Она кивает в ответ, потому что не уверена, как следует относиться к царю, который одет в лохмотья, которому требуется помощь, но который, возможно, – лишь возможно – в час великой нужды поблагодарит тебя.

Телемах почти слетает с узкого настила, сжимая в руке рукоять меча, со вспыхнувшими щеками. Он протискивается мимо матери, чтобы оказаться прямо перед отцом, и, добела сжав пальцы на мече, выпаливает:

– Отец?

Он едва удерживается от того, чтобы не вывалить все остальное, что хотел бы прорычать, провизжать. К примеру: «Что за проклятие? Что за безумие? Эти создания – наши друзья? Враги? Где ты нашел их? Что нам теперь с ними делать? Мы и себя-то не в силах защитить, не говоря уже о стольких женщинах! Зачем они здесь? Почему носят оружие? Это рабыни, которые доставили нам припасы? В чем заключается твой блестящий план, отец, и насколько он хитроумен, если каким-то образом включает, поверить невозможно, женщин?!»

Одиссей смотрит сыну в глаза и, наверное, замечает все эти вопросы – и немало других, – пылающие в их глубине.

– Тебе лучше спросить у своей матери, – бормочет он, кладя руку на плечо Телемаха, чтобы развернуть его к Пенелопе.

На лице Телемаха вспыхивает непонимание, мгновенно сменяющееся растущей яростью. Он смотрит на царицу, платье которой все еще покрыто кровавыми пятнами, и рычит:

– Что ты натворила?

Пенелопа слишком устала от возмущений, слишком вымотана, чтобы слушать резкости и злобные обвинения. И потому она со вздохом отвечает:

– Я собрала войско из женщин, чтобы защитить этот остров, свое царство и тебя. Это Приена, их командир. Приена, это мой сын, Телемах.

Приена, дернув подбородком в сторону юного царевича, не произносит ни слова.

Некоторое время Телемах лишь судорожно открывает и закрывает рот, как выброшенная на берег рыба.

– Что ты имеешь в виду под… войском? – требует он ответа наконец. – Что значит… женщин?

– Как я и сказала. Войско. Из женщин. Может, помнишь нападение пиратов Андремона, несколько лун назад? Тех, что чуть не прирезали тебя? Они все в итоге погибли. Погибли, ведь так?

Телемах переводит взгляд с матери на Приену, с Приены на Одиссея и, ничего не разглядев в их каменных лицах, снова смотрит на Пенелопу.

– Я… Женщины не умеют сражаться. Женщины не умеют сражаться! Это безумие. Отец, скажи ей, что это…

– О, да приди в себя, парень! – выкрикивает наконец Лаэрт, топая ногой в приступе почти детского возмущения. – Думаешь, пиратов Андремона выпроводили, просто сильно пожелав? Думаешь, спартанцы Менелая дали деру потому, что им надоела рыба? Повзрослей уже, глупый ребенок! Или так и останешься избалованным малышом, которого от всего должна защищать мать?

Телемаху в нагрудник прилетал и камень, и копье, у него из-под ног уходила земля, он был на волосок от смерти. И все это задело его меньше, чем слова деда.

Приена говорит:

– Пойду выставлю караульных.

И это, по общему мнению, отличная идея.

Одиссей смотрит на Лаэрта и замечает едва заметные искорки в глазах, тень улыбки, блуждающую по губам.