Я кивнула, не глядя на него, и не потому, что согласилась. Я чувствовала его взгляд затылком, чувствовала, что его пальцы уже на полпути к мечу. Знала, как сильно он жаждал скрестить со мной оружие. Прежде я побеждала его хитростью и уловками, но и Арес способен учиться, и он учился и дважды не попадался на те же уловки. Но, так и не узнав, кто из нас сильнее, он горел желанием непременно это выяснить. Впрочем, я тоже не знала, кто из нас взял бы верх, решись мы драться до победного конца. Эта мысль приводила меня в ужас. И все еще приводит.
– Однажды, – с удивлением услышала я собственный голос, – я построю новый мир. Я построю город идей, и люди, отправляющиеся на битву за эти идеи, будут знать, что они убивают и умирают не за какого-нибудь безумного тирана, купающегося в крови. Не по велению сильнейшего, которого они сами боятся, не в угоду нелепым понятиям о чести и славе и не из необходимости доказать свою жестокость окружающим. Нет. Они отправятся в бой, будут проливать кровь и слезы ради истории – истории о лучшем мире, о мире, за который стоит умереть. И эта идея – она распространится через их истории, она разойдется вширь и вглубь; и убивая, и проливая кровь, они дадут силу этим историям; и это будет кровь не ради крови, но этой кровью увлажнятся рты поэтов, поющих о великих вещах. И однажды эти истории пройдут такой путь, покорят такие дали, что больше не будет нужды проливать кровь, не будет нужды сражаться: земля напитается кровью тех, кто умирал за нее, во славу их сложат песни и зажгут огни в новых храмах, храмах познания и мудрости. Не война ради войны, но война ради истории, ради мечты о мире, построенном заново. На эти уйдут века. А может быть, и тысячелетия. Но я это сделаю. И если для этого потребуется разрушить сам Олимп – что ж, быть посему.
Арес слушал.
И кивал.
Арес, казалось, – вот странно! – понимал!
А затем сказал:
– Ты проиграешь. Твои мудрецы. Твои хитрецы. Твои люди… с их идеями, с их словами, с их историями. Человек с мечом придет и перебьет их всех, и не потому, что его волнуют их слова, не потому, что его впечатлила какая-то… история. Какая-то… философия. А просто потому, что он может. Потому, что может. В шуме битвы, в грохоте щитов никому нет дела до историй. Здесь лишь клинок, кровь и смерть. Все твои поэты, все их идеи, все эти цари-философы. Все они перед лицом смерти обмочат штаны, умоляя, чтобы воин пришел и спас их. А когда воин придет, он будет сильным, а они слабыми, и они поблагодарят его за это. Поблагодарят за сапог, стоящий на их шеях. Таков естественный порядок вещей. Так всегда было. И будет. И ты это знаешь.
С этими словами он исчез, а я осталась стоять, дрожа, на берегу моря цвета крови.
Глава 39
На ферме Лаэрта Одиссей предлагает Приене обсудить с ним тактику и стратегию.
Она отвечает:
– Я отчитываюсь только перед царицей.
Он вежливо склоняет голову:
– Конечно.
Это удивляет Приену. Она думает, что, возможно, это уловка: Одиссей, известный своей хитростью, в глаза будет с улыбкой твердить «да, как мило», а сам тем временем попытается воткнуть нож в спину – но нет. Он приводит свою жену и не возражает, даже когда Приена требует, чтобы прочие из совета Пенелопы – жрица Анаит, служанка Автоноя, ее помощница Теодора и даже старая Семела – тоже присутствовали. Напротив, он уважительно кланяется каждой из них в отдельности, но дольше всего его взгляд задерживается на лице Автонои, пока наконец он не склоняет голову, что выглядит почти как… Приене трудно сказать наверняка… возможно, как своего рода извинение? Конечно, оно не имеет смысла. На то, чтобы добиться прощения от Автонои, потребуется целая жизнь, это будет очередной подвиг Геракла, а она уверена, что Одиссей ввязался в эту битву лишь для того, чтобы больше не пришлось совершать подвигов. Но все же…
Но все же.
Пальцы Автонои сжимаются на рукоятке ножа, висящего на бедре, и она отводит взгляд.
Несмотря на то что эти женщины вместе сражались, вместе управляли царством, теперь, когда среди них Одиссей, они молчат и неловко переминаются с ноги на ногу, ожидая, что он заговорит. Он, прочистив горло, обращается к Пенелопе:
– Моя царица?
На мгновение Пенелопа не меньше прочих удивлена предупредительностью его тона, тем, как одним вежливым жестом он уступает ей место и слово. Но это мгновение проходит, и она, чуть повернув голову так, чтобы видеть его лишь краем глаза, обращается к женщинам из своего совета.
– Итак, – говорит она, – Полибий и Эвпейт. Что мы можем предпринять?
Приена отводит взгляд от Одиссея. Было бы легче, думается ей, разговаривать без него, но пусть будет так. Пентесилея в свое время смирилась с присутствием в совете глупо хлопающих глазами троянцев, разглагольствующих о жестоких битвах и героических деяниях; Приена тоже это выдержит.
– Мы можем защитить эти стены, – заявляет она. – У них не хватит людей, чтобы пробиться сквозь рой наших стрел. Но это только временная мера. Они могут просто не нападать, дожидаясь подкрепления. Тогда их силы возрастут.
– А можем мы сделать вылазку? – спрашивает Одиссей. – Дать им бой?
Приена пытается уловить насмешливую снисходительность в его голосе – но нет. В нем лишь интерес, как у солдата, пытающегося понять, в какие войска попал, или у ремесленника, изучающего полезный инструмент.
– Мы не идем в бой напрямую, – отвечает она, сама не веря тому, как спокойно ей удается это произнести. – Мы заманиваем мужчин в ловушки. Расстреливаем издалека. Подавляем их числом. Если бы удалось заманить их в лес, там бы мы с ними разобрались, но тогда пришлось бы бросить ферму. Нам бы лучше подманить их на расстояние полета стрелы, чем встречаться лицом к лицу.
– Ночной набег? – уточняет он, словно они обсуждают рытье нового колодца. – Сожжем их лагерь и проверим, скольких удастся перебить во сне?
– Можно попробовать. Но они выставляют караульных каждую ночь, а теперь, увидев, что на ферме появились мы, удвоят посты. Я была бы рада, царь, окажись наши враги глупцами и олухами. К сожалению, это не так.
– Судя по моему опыту, мужчины обычно не опасаются женщин. Что, если они все-таки решатся напасть? – предполагает Анаит.
– Можно лишь надеяться, что им хватит глупости пойти на нас, – отвечает Приена. – Я приказала лучницам ждать внизу, не поднимаясь на стены, чтобы скрыть нашу численность и силу. Может, они решат, что мы просто… прибежали за помощью и защитой?
Это с трудом укладывается в ее голове. Кто же, глядя на женщину, лишившуюся всего и уже не заботящуюся даже о собственной сохранности, не считает ее опасной? А с другой стороны, Приена видела, как матери, дочери, вдовы ложились на прибрежный песок, готовые умереть, ведь, потеряв все, они лишились также и части души, той, что кричит: «Вставай, вставай и борись! Вставай и борись!» И она понимает, что это самая страшная жестокость, которую воинствующие мужчины могут сотворить с женщинами, за которыми охотятся.
Я скольжу пальцами по ее щеке, и на мгновение кажется, будто она почти ощущает мое присутствие, подается к руке, словно кошка.
– Командир, – Одиссей кивает Приене, почти что кланяется, подняв руку ладонью к ней, – это твои воины. Что бы ты посоветовала нам сделать?
Приена так удивлена, что не сразу находится с ответом.
– Мы можем переждать одну ночь. Подлатать ваших раненых, посмотреть, удастся ли заставить врагов напасть. А если они к нам не пойдут… тогда и подумаем, стоит ли идти к ним.
Одиссей склоняет голову. Приена смотрит на Пенелопу и видит, что ее царица едва не пожимает плечами. Ей так же непонятно, как относиться к почтительности царя, как и всем прочим в этой комнате. Приена качает головой. Это не ее проблема. Мужья и цари – головоломки для других женщин.
Глава 40
День перетекает в вечер, а вечер – в ночь.
Женщины сидят у костров в центре двора Лаэрта, едят и поют.
Сначала они не решаются петь. Ведь здесь повсюду мужчины – и не просто мужчины, а приближенные царя, мужчины, наделенные властью, – и на стенах, и в дверях дома. Они не привыкли слышать, как женщины поют что-то кроме причитаний по мертвым, ритуального плача. Приена этого не понимает. На ее родине женщины и мужчины пели вместе – в такой музыке, могла бы объяснить она, намного больше гармонии. Удивительно, что вы, греки, не решаетесь попробовать.
Приене нравится, когда ее женщины поют. Она надеется, что это пение смутит греков, что встали лагерем на другой стороне выжженного поля. Надеется, что они начнут гадать, что за странные создания ступили под сень этих стен, и, может быть, даже недооценят женщин, нашедших приют на ферме. Еще ей хотелось бы, чтобы они продолжали петь, а когда замолкнут, она велит притушить огни и прикажет женщинам затаиться в надежде, что тишина приманит врагов, заставив их совершить что-нибудь необдуманное.
Но и это не все.
Если по секрету – это далеко не все.
Приене просто нравятся песни женщин. Иногда, пусть и очень редко, она даже вплетает свой голос в их хор. Она поет эти песни – чужие песни – плохо. Ей кажется, что голос у нее как у полузадушенной ящерицы. Но никому, похоже, нет до этого дела, и это… приятно… Общее дело, для всех, никак не связанное с драками, убийствами, кровью и поражениями.
В этом я ей завидую. Богине не пристало завидовать смертным, но я достаточно мудра, чтобы открыто заглянуть в мрачные глубины моей бунтующей души.
Петь начинает Анаит, жрица Артемиды. Она так долго жила вдали от мужчин, что теперь почти не обращает внимания на их присутствие. Кроме того, она считает, что ее богине понравится песня, спетая в ее честь, а это важнее, чем разинутые рты этого якобы царя и его потрепанного воинства. И поэтому она заводит песню о лесе, в которой воздается хвала и кабану, и стреле, сразившей его, а женское воинство Приены, успев за проведенное в храме Артемиды время запомнить и мелодию, и слова, потихоньку п