– Отправляйся к Урании, – велит девчонке Пенелопа перед уходом. – Найди Уранию и спроси, добрался ли ее родич до Микен и ответит ли Пилос на наш призыв. Расскажи ей все о нашем положении. Скажи ей… Скажи ей – во имя Одиссея.
Посыльная кивает, размазывая грязь по лицу, рукам, волосам. Сейчас это дикое создание словно сотворено из веток и земли, и, когда Анаит благословляет ее именем своей богини, она в этом вряд ли нуждается, ведь Артемида уже рядом, бок о бок с ней бежит по лесам.
Целый день до осажденных доносится стук топоров и визжание пил. В лесу падают деревья, вздымая тучи листьев, сучья и щепки летят во все стороны. Телемах спрашивает, что это значит. Ему отвечает Приена, и он коротко удивляется тому, что рядом с ним стоит она, а не его отец.
– Они строят еще один таран. И лестницы. А затем атакуют со всех сторон.
Телемах снова оглядывается в поисках отца, но Одиссея здесь нет – он, скорее всего, в доме; спит, наверное, в ожидании нападения. Так что, за неимением лучшего собеседника, он спрашивает воительницу:
– Мы сможем отбить их атаку?
Приена не отвечает.
К ночи осадный таран уже виден со стен фермы. На этот раз они решили сделать для него крышу, защитный козырек, чтобы спрятаться от стрел и камней осажденных. Это требует времени; Одиссей считает, что раньше утра они не начнут. Приена соглашается.
– У вас, греков, есть привычка строить большие сооружения не торопясь.
Исключение из этого правила она припоминает лишь одно – конь, собранный из останков греческого флота. Топорность исполнения придавала ему своеобразную красоту. Может быть, именно поэтому троянцы решили, что это подарок.
– Ты была моим врагом под Троей, – задумчиво произносит Одиссей, и в голосе его слышится намек на сожаление. – Если мы выживем здесь, может это измениться?
– Нет, – отвечает Приена, прямая как стрела. – Даже не будь ты греком, я бы убила тебя за то, что ты сотворил со служанками. Но Пенелопа права – островам нужен царь. И ты – наименее ужасный вариант. С собственной славной историей. Если ты умрешь сейчас, защитить их будет сложнее. – Кивок подбородком в сторону женщин, снующих по двору. – Они – мои солдаты. Я – их командир. Забота – мой долг.
Автоноя наблюдает за этими двумя из угла, в котором складывает камни; Одиссей старательно не смотрит в ее сторону.
В эту ночь женщины не поют.
Лаэрт интересуется у Анаит, не собирается ли та вознести молитвы, погадать на внутренностях или сделать еще что-нибудь подобное. Анаит в ответ сообщает о своей уверенности в том, что гадание в данный момент сообщит им уже известное. Будет битва. Тяжелая. Все они могут погибнуть утром.
– Зачем нужны жрецы, – возмущается старый царь, – если они даже не могут сказать тебе то, что ты хочешь услышать?
Пенелопа сидит рядом с Одиссеем, в тени, подальше от костра, который медленно прогорает, провожая ночь. Их сын спит, свернувшись клубочком, хотя стоит его разбудить, и он будет отрицать, что вообще закрывал глаза. Лаэрт укрыл его плащом, пока никто не видел. Приена дремлет, пристроив голову на колени Теодоре. Теодора сидит, опираясь на стену и полуприкрыв глаза, иногда пробегая пальцами по коротким встрепанным волосам Приены.
Одиссей рассказывает:
– Мы вообще не должны были там останавливаться, но мои люди злились, что им не досталась их доля сокровищ Трои. Я спросил, каких сокровищ: город был в осаде десять лет, его правители давно обменяли все ценное на оружие и зерно – там и брать было нечего, а то, что осталось, присвоили Агамемнон с братом. Итака не настолько сильна, чтобы я мог заставить микенцев выделить нам долю в добыче, чего требовать от меня? Но они навоображали себе различных чудес, прячущихся за теми стенами, а мы их не разубеждали. Десять лет… Нужно дать людям какую-то надежду, цель, которая это все окупит. Не получив желаемого, они, казалось, готовы были взбунтоваться; никто не хотел возвращаться домой с пустыми руками… и поэтому мы напали на киконов на обратном пути. Они были союзниками Приама, и я решил… Слабозащищенные, большая часть их мужчин погибла под Троей, это будет… Мы ошиблись. Я ошибся. Мои люди творили всякое, а я… Они решили, если нет золота, взять женщин… Ты бы хотела услышать, что я остановил их? И поверила бы мне?
Пенелопа качает головой.
Одиссей говорит, глядя на свои руки, на запыленные ноги, на взрытую землю.
– Нет. Если им не досталось золото, пусть получат хотя бы плоть. Так я решил. Так должен поступать командир. Но войска киконов ушли до того, как Троя пала, до празднования, до коня. И появились, как раз когда мои люди… Нам еще повезло, что стольким удалось спастись. Тогда Посейдон еще не питал к нам ненависти.
– Ты тоже… творил всякое? – спрашивает Пенелопа.
Одиссей пытается услышать в ее голосе осуждение, гнев. Но если они и присутствуют, ему не по силам их различить.
– Я… Был остров, которым правила женщина – волшебница, можно сказать – и еще один, с нимфой, которая была… Понимаешь, они обладали властью. Это было так странно. Им принадлежала земля. Небеса и все, что под ними. Конечно, и у Медеи была власть, но она всю ее отдала Ясону, творила ужасные вещи ради него, а в итоге он ее предал – отец всегда говорил, что на «Арго» ее считали проклятием, что ее все недолюбливали, но отец никогда особо не любил… великое множество вещей. Однако эти женщины… Лишь взглянув на них, ты понимал, все твои привычные действия, все попытки… продемонстрировать свою силу… они бессмысленны. Все.
Цирцея: «Возляжем вместе, чтобы скрепить наш договор».
Калипсо: «Дорогой, ты не смог бы причинить мне боли, даже если бы попытался. Но попробуй, если уж хочется. Давай, пробуй».
Одиссей творил ужасные вещи.
В то время он не считал их ужасными.
Он считал, что так и должны поступать мужчины.
Что все это необходимо делать.
Теперь он начинает кое-что понимать.
И боится этого понимания. Прячется от него. Он, конечно, любопытный человек. Неординарный. Сирены, сирены, они всё еще поют для него! Никогда ему не избавиться от их кошмарных криков, и он гордится этими мучениями. Но все же… подобное любопытство может привести к тому, что он окажется человеком, которым не хотел бы себя считать. Подобное любопытство может заставить посмотреть на все с другой точки зрения, и тогда женщина, кричащая «нет, пожалуйста, нет»… Эти мысли вызывают у него тошноту. Они ужасают его. И ему трудно не гадать: если игры воображения едва не разрывают его пополам, насколько чудовищный след оставил он в жизни тех, с кем пересеклись его пути?
Он не может представить.
Не осмеливается вообразить.
Так и умрет, не набравшись храбрости заглянуть внутрь себя, как и большинство героев.
Пенелопа тоже не готова задуматься над некоторыми вопросами.
К примеру: сможет ли она жить рядом с человеком, решившим, что женская плоть успешно заменит сундуки с золотом?
Сможет ли она позволить прикоснуться к себе человеку, как-то раз в разгар любовных утех со слезами на глазах и комком ужаса в горле сжавшему горло Калипсо руками, а затем удивляющемуся, почему нимфа смеется, ведь обычный смертный уже испустил бы дух?
Верит ли она в искупление?
Понимает ли он, что жаждет получить искупление?
Верит ли она тому, что он говорит?
Пенелопа не задумывается ни над одним из этих вопросов. Намеренно и тщательно избегает их, потому что сейчас подобные размышления ей ничем не помогут. Реальность такова, что, если они выживут, ей придется делать то, что она должна.
На мгновение она прикрывает глаза, подумав, что начинает самую малость понимать суть трудностей ее двоюродной сестрицы Елены. Елена не издала ни звука в ту первую ночь, когда Менелай забрал ее из Трои, когда швырнул ее на палубу отплывающего корабля, все еще в крови, пятнающей ее обнаженную кожу. Когда заявил: «Покажи мне, что ты делала для Париса, покажи, что он любил»; когда рычал: «Скажи, что ты счастлива теперь, когда тебя имеет настоящий грек, скажи спасибо, скажи спасибо!» И она твердила: «Спасибо, спасибо, спасибо», пока он… А по возвращении в Спарту?
По возвращении в Спарту она сидела у его трона в главном зале и улыбалась, и говорила: «О, как хорошо дома, как чудесно, боги, так приятно вернуться назад. Ты сам выбирал эти цветы? О, они великолепны, просто божественны!»
И не думала. И даже не пыталась задумываться, гадать, как живут другие, надеяться на будущее, вспоминать прошлое.
Ведь что еще ей оставалось?
Иногда, решает Пенелопа, наступает момент, когда ты сделала все, что могла, чтобы стать настолько гибкой, насколько способна. Иногда нужно, чтобы менялся тот, другой – чтобы он встречал тебя на полпути, – тогда появляется шанс. И получается что-то новое.
Одиссей продолжает говорить:
– Попутные ветры несли нас от острова Эола, который одарил нас сокровищами, – наверное, решил, что лучше сразу вручить нам приемлемые дары и спровадить довольных, чем, не дав ничего, ожидать нападения. Он все отлично рассчитал – золота хватило, мы с моими людьми остались довольны, но при этом не показалось, что он сказочно богат. Мы были так близко, что я мог разглядеть южный конец Закинтоса, и я подумал… вот и все. Вот и все. Я уже начал планировать, что велю петь поэтам. Достаточно похвальбы, чтобы отпугнуть охотников за наживой, но не слишком много, чтобы не оскорбить Агамемнона с Менелаем, принизив их подвиги. Тут важна точность – нужно казаться сильным, но не слишком. Никогда не говори, что ты подобен Ахиллесу, лучше скажи, что… давал ему совет. Примкни к герою в расцвете славы, но не прячься за ним и не выпячивайся вперед, просто… держись рядом.
Об этом я думал, когда разразился шторм. Он отнес нас назад к Эолу, но на этот раз он успел собрать своих людей, зная, что греческие корабли, вероятно, пройдут мимо; дворцовые ворота были под охраной, и он смело мог заявить: «Здравствуйте еще раз, жаль, что вы снова попали в беду, но нет, нет… Вы совершенно точно не можете переждать в моих гаванях». А после… мой экипаж… Штиль бывает не менее ужасен, чем шторм: голод, жажда… Я слышал истории о том, что бывает, когда пьют морскую воду, но никогда такого не видел. Человек сморщивается изнутри, как лежалый фрукт на солнце. Можно подумать, что под конец безумие становится благословением, но даже в безумии они знали, что их ждет. Они знали, что должно случиться. Мы грабили те острова, на которые натыкались, крали еду и скот, убивали… если приходилось. Видели такое, что я прежде считал невозможным. Когда шторм наконец-то разбил последний из наших кораблей, я почти почувствовал облегчение. «Наконец-то, – думал я, – все закончится быстро». Но жажда жить – это… Ты просто… ты просто стремишься выжить. Мне следовало бы сказать, что я думал о тебе. О нашем сыне. Ты бы поверила в это?