– Вот ты больной, – радостно раздается голос Джей Пи, который, как всегда, подслушивал. – Даже я до такого не додумался.
– Меня никто не сожрет, – сквозь зубы отвечаю я, уже уставая от наших склок. – Бери свой шокер. Он боится электричества. И, пожалуйста, дай мне время только до утра.
Он хмуро забирает шокер и уходит в свою комнату.
– Я спать! – слышится из-за закрытой двери.
Остаемся мы с Джокером, который, похоже, не знает, куда себя деть.
– Иди погуляй, – на автомате бросаю я.
– Куда я пойду? Три часа ночи на дворе, – недоуменно спрашивает он.
Мы смотрим на закрытую дверь спальни Вертекса. Тот красноречиво дал понять, что не собирается забирать Джей Пи с собой.
– Тогда оставайся на кухне.
Подхожу к Зверю и беру его за руку. Она холодная и мокрая. Он все еще не обсох.
– Идем, – мягко говорю я. – Тебе нужно полотенце, иначе простудишься.
Он берет меня за ладонь, но не двигается. Тяну его за собой – идет. Джей Пи провожает нас до ванной любопытствующим взглядом, но обходится без своих тупых шуточек. Мне бы сейчас тоже не помешало побыть в одиночестве, но это уже стало роскошью.
Включаю свет и закрываю дверь. Зверь неловко стоит на пушистом розовом ковре в виде сердца. Везде, где есть Вертекс, складывается какой-то фарс.
– Садись.
Он покорно опускается на край ванной.
– Понимаешь меня?
Кивок.
– Почему не всегда отвечаешь?
Беру одно из чистых полотенец и смачиваю в теплой воде. Зверь смотрит в ту сторону, где нахожусь я. Его голова точно передвигается вслед за мной, он чувствует каждое движение. Но взгляд остается бессмысленным и пустым.
– Ну же… Не молчи. Говори со мной.
Касаюсь его лица полотенцем, смывая ошметки грязи. От Зверя исходит странная атмосфера покорности и мертвецкой тишины. В таком молчании я очищаю его, и меня поражает его беспомощность. Он явно не может сам о себе позаботиться, но знает, что нужно поднять руку, наклониться…
– Похоже, ты привык, что тебя моют другие.
– Зверь не виноват.
– Эй. А ну, посмотри на меня. Хотя глупо звучит, давай я на тебя лучше посмотрю, – склоняюсь на уровень его лица, вглядываясь в красноватые глаза.
Вблизи понимаю, что это лишь отсвет близко расположенных сосудов, а на самом деле они почти прозрачные, подернутые водянистой голубизной. Глаза совершают самопроизвольные мелкие движения, отсутствует фокус. Большинство альбиносов страдают патологией зрительного нерва. Этот порок придает его облику беззащитность, которую сложно распознать сразу.
– Ты ни в чем не виноват.
– Зверь не может об этом судить.
– Но Зверь уже судит, – подхватываю его манеру речи я. – Он судит о мире, о людях, о Санде. И даже о Ма. Почему ты называешь себя Зверь?
– Ма дала имя, – следует тихий ответ.
Удивительно наблюдать, как рассеялась его агрессия. Сейчас передо мной сидит большой, беспомощный ребенок. Я с трудом сопоставляла это с тем, что напало на меня в клубе.
– Это не твое имя. Это кличка, которая тебя унижает, – чуть ли не по слогам вдавливаю в него эти слова я. – Прекрати говорить о себе как о Звере.
– Мне нравится быть Зверем, – слышится еще более странный ответ, но я замечаю перемену.
Он возвращается к первому лицу. Пусть так. Пусть будет Зверем, но он сам себя так назвал сейчас, а не Ма.
Кстати, о Ма.
– Кто она? Твоя воспитательница? Мать?
– Ма… была почти всегда, – следует уклончивый ответ.
Такое измерение времени комично, но это его память. Значит, Ма в его воспоминаниях неотделима от его осознания себя.
Неторопливо ополаскиваю полотенце и в последний раз обмываю его плечи и руки. Затем накрываю сверху другим сухим полотенцем.
– Расскажи мне о Ма, – ласково говорю я, усаживаясь рядом с ним. – Какая она?
Он отрешенно смотрит вперед, но уже не дрожит. Спустя мгновение Зверь начинает подбирать слова.
– Ма… пришла за мной в большой дом. Там были другие дети. Но не как Зверь. Зверь был… не таким.
– Ты был не таким, как все, – утвердительно повторяю я.
– Я был не таким. Они говорили, я – неправильный. Говорили, что я – белый и страшный. Я не знаю, что такое белый. Ма говорила, что это могут понять те, кто видит. Но это не так важно, говорила Ма. Они видят белый, я чувствую белый. Это делает меня… совершеннее. Однажды Ма пришла, взяла меня за руку и увела из большого дома.
Вероятно, он говорил о приюте.
– Ма сказала, я очень важен, потому что знаю то, что не знают другие. Я могу слышать… ощущать… то, о чем молчат. Зверь часто…
– Ты часто, – перебиваю я.
– Я… часто знаю, что люди думают. Почему делают разные вещи. Я знал все про каждого ребенка в большом доме. Ма сказала, что сделает меня лучше и сильнее. Она сказала, что я Зверь. Зверь – это я. Могу почувствовать… любого. Запах. След мыслей. Только Зверь понимает эти вещи.
– Как Ма помогла тебе стать лучше?
– Она учила брать след, – последовал незамедлительный ответ. – Учила концентрироваться… Искать… Если я не мог, появлялось жало. Как сегодня. Зверь не любит жало. Жало сводит его с ума.
Электрошок. Лучшая стимуляция – это боль. О, Ма. Ты нашла необычного ребенка и решила уничтожить его личность. Детство. Воспоминания. Создала новую идентичность и впрыснула ее в нервную систему электрошоком.
– Часто она ранила тебя?
– Всегда.
Мне жаль его. Я редко кому сочувствую, но Зверь производит впечатление жертвы, и, похоже, сам многого не осознает. В каком же возрасте его начали превращать в это?
– Почему Ма велела убить меня?
– Ма не говорила.
– Ты часто… убивал по ее просьбе?
Его плечи напрягаются.
– Да.
– Как ты нашел меня?
– Ма дала твои вещи. Я пошел по следам…
Начинаю понимать, кто эта Ма и почему у нее есть мои вещи.
– Почему ты ее не послушался? – перебиваю я, возвращаясь к его странному поведению.
Зверь мотает головой и молчит. Он назвал мне причину еще на улице – я невиновна. Существо, которому запрещено иметь свои суждения, сделало вывод, перечеркнувший годы дрессировки. Но что он знает о вине и уж тем более обо мне?
Это, безусловно, продукт ее работы. Ма Шимицу любит копаться в головах у людей, затягивать винтики, подкручивать шатающиеся крепления. Ее бесцеремонность – чистый научный интерес. Лучший способ получить контроль над странным даром Зверя – сделать из него собаку на поводке. Как искусно и мерзко.
– Ма тебя не любила, – говорю я.
– Ма любит меня, – неожиданно кротко возразил Зверь. – Но Ма делает это по-своему.
– Ты знаешь, как на самом деле должна любить мать? – резковато спрашиваю я.
– Твоя мать тебя не любила, – вдруг говорит он, и я осекаюсь.
Зверь продолжает глядеть сквозь стену своим непостижимым взглядом. Я почему-то чувствую себя уязвленной.
– Тебя любила другая женщина. Но не как мать.
Внезапно я понимаю, что он говорит о той, кто меня родила… и о Сюзанне. Спустя столько лет мне больно от одной мысли, что я была лишь плацебо в доме Эдлеров. В этом я почти никогда не признаюсь себе. Что я хотела быть кем-то бо´льшим, но убеждала, что надо свести себя к нулю. Лучше бы Зверь молчал.
– Откуда ты знаешь? – тускло вопрошаю я.
– Это в тебе, – незамедлительно следует ответ. – Когда ты рядом, я чувствую, чего не хватает. В тебе нет твоей матери. Ты живешь без корней. За тобой пустота.
Я не хочу этого слышать, но что-то во мне одновременно жалостливо просит: «Скажи больше. Скажи мне, приду ли я куда-то наконец в этой пустоте?» Почему ответы на эти вопросы должен знать он, существо с сознанием хищника и телом человека?
– Но ты можешь любить, как должна любить мать. Это в тебе вместе с пустотой.
Я не выдерживаю и разворачиваю к себе его лицо, потому что привыкла смотреть на людей во время разговора. Его отрешенные, рубленые фразы растревожили что-то внутри, и меня настигает знакомое чувство страха.
– Что ты такое? – тихо вопрошаю я. – Как ты понимаешь это?
Лицо Зверя на первый взгляд остается бесстрастным, но в его мимике я замечаю проблески чего-то человеческого.
– Зверь не знает. Я… не знаю, – говорит он.
Он сползает на пол и обвивает руками мои колени. В этом жесте столько искренней привязанности, что я не знаю, стоит ли мне его оттолкнуть или оставить как есть. Ему необходим тактильный контакт со мной. Лбом он утыкается в мои колени и замирает в такой позе. Похоже, больше ему ничего и не надо.
Осторожно я провожу ладонью по его жестким волосам, чувствуя себя потерянно. Хочется найти для него хорошие слова, но я долго не могу их подобрать.
Наконец они созревают.
– Ты… просто ребенок. Не Зверь. А в детях, как и в животных, зла нет. Так говорят…
Когда я ушла из лагеря Дады, то знала, что в Берлине больше жизни не будет. Надо было бежать, но дороги не было. Они нашли бы меня в любом городе Германии.
Я его ограбила. Вынула из тайника десять тысяч, которые он получил с каких-то своих мелких торговцев дурью, и ушла. Нагло, глупо и необъяснимо.
Я должна была быть благодарной.
Но благодарность не качество и не моральный долг. Это комплекс вины, который очень легко облечь в императив.
Дада требовал благодарности как дани. Я стала частью его лагеря попрошаек от отчаяния. Казалось, что идти больше некуда.
Я ушла из дома, чтобы меня не определили в приют. Я боялась вернуться к тому, с чего началась моя жизнь. Помнила мало, знала еще меньше, но что-то внутри отчаянно шептало, что если меня определят в дом позора, то снова случится то самое. Исчезновение. Девочка решит уйти и скроется где-то на задворках своего сознания. Терять себя казалось страшным. Хотя в глубине души я всегда знала, что это последнее, что отделяет меня от нуля – моей идеи абсолютной защиты.
Возможно, тогда, в Поприкани, я по-своему была счастливее, не зная другого мира. Собственное тело едва мне принадлежало. Я спрятала себя хорошо: настолько, что переставала осознавать. Но когда Сюзанна меня вернула, часть меня закрепилась снаружи. Вопреки желанию стать уже наконец ничем я никогда не могла пересечь эту последнюю черту – собственную личность.