Песнь о моей Мурке — страница 34 из 57

Увы, эти утопические теории не выдержали проверки реальностью. Возможно, в том идеальном социалистическом обществе, которое рисовалось по рассказам большевиков, преступников действительно было бы легче вернуть в лоно честной жизни. Но эту сказку с первых шагов втоптали в грязь. Сразу же появились и богатые, и бедные; власть не помогала трудовому человеку, а грабила его; если он не соглашался с ней — гноила и уничтожала. Да и уголовники вовсе не желали иных занятий, нежели воровство, грабеж, разбой, мошенничество. От добра добра не ищут…

И все же классовый подход власть долгое время продолжала культивировать и в местах лишения свободы. А «социально близкие» блатари отвечали ей взаимностью. Вот что вспоминал в мемуарах «Записки в камере» писатель Владимир Фоменко, арестованный в сентябре 1937 года, о своем пребывании в ростовском Богатяновском централе:

«В камерах хватает воров. У этих воров грузные «сидоры» с жирным харчем… Как один, они патриоты. Уважают родную мать и власть СССР. Презирают «контриков», именуют их не людьми, а рогатыми чертями. Так и говорят:

— У тебя ж на лбу рога. Только ты аккуратно их спилил, сдал в каптерку и сидишь между нами, вроде как человек. Попередушить бы вас тут на месте, да неохота получать за вас добавочные срока.

…При этом вздыхает, мол, болен, ударен по голове во время налета легашей, врагов Советской власти. За Советскую власть грозит полоснуть бритвой свой живот, доказывая этим патриотичную припадочность.

Есть и пострашнее — действительно регистрированные, записанные врачами. Зная, что в больнице имеется на них медицинская бумажка, они с радостью делаются профессиональными садистами; их, думается, специально запускают в наши камеры, чтоб мы ужасались, поскорее бы кололись на допросах. Если блатной раскроит башку рогатому черту — не беда, напротив, черти будут еще больше рвать свои последние нервы».

Блатной мир в 30-е годы культивировал в своих рядах ненависть к «контрикам», «политикам», «врагам народа», «фашистам», «троцкистам» — под эти определения подпадали осужденные по так называемой «политической» 58-й статье («контрреволюционные преступления»). Сюда же подпадали и осужденные по «буквам», иначе — «литерные», «литерки». Человек, обвинявшийся в политическом преступлении, часто не проходил через суд. Его судьбу решало так называемое Особое совещание при НКВД СССР (созданное в 1934 году) путем внесудебного приговора. В приговоре фигурировала не статья уголовного кодекса, а аббревиатура, обозначавшая преступление, которое инкриминировалось обвиняемому. Например, АСА (антисоветская агитация), АСВЗ (антисоветский военный заговор), ЖВН (жена врага народа), ЖИР (жена изменника родины), КРА (контрреволюционная агитация), КРТД (контрреволюционная троцкистская деятельность) и т. д.

Однако воров и уголовников в ненависти к «контрикам» и «троцкистам» поддерживала и немалая часть арестантов из числа так называемых «мужиков», «бытовиков». В данном случае под «политиками» подразумеваются не представители истинной русской интеллигенции, носители культуры, имеющие твердые нравственные понятия и представления о чести. Репрессии 30-х годов коснулись не только их, не только «спецов-вредителей», не только «кулаков» и прочих. В республике существовала и элита. Сытая. Шикарно одетая. Не знающая ни в чем отказа. Элита, которая свысока глядела на «чистки», коллективизацию, голод, грабеж населения, нищету… Многие не только смотрели, но и сами проводили такую политику в жизнь. Пропагандировали ее и славили. Мы говорим о партийно-советской номенклатуре. Массовые репрессии 30-х годов болезненно ударили и по ней.

Представьте этих людей, вырванных из сытой жизни и брошенных в самую гущу того народа, за счет которого они жировали. В одну камеру, в один барак с ним… Как должен был этот самый народ взирать на вчерашних царьков? На тех, по чьей вине он голодал, лишился крова и свободы. Жалел ли он их? Сочувствовал ли? Как бы не так…

Олег Волков в мемуарах «Погружение во тьму» так описывал «невинно пострадавших»:

«Большинство расходившихся по лагерю новичков переживало внезапное и крутое ниспровержение, тем более горькое для многих, что этому резкому переходу «из грязи в князи» предшествовало длинное и упорное, унизительное выкарабкивание из низов.

Но было не только пробуждение у разбитого корыта, а еще и шок, встряска всего существа, вызванные полным крахом нехитрого миропонимания этих людей. Их крушение нельзя назвать нравственным, потому что длительное пребывание у власти, при полной безответственности и безнаказанности, при возможности не считаться ни с чьим мнением, критикой, законом, совестью, — настолько притупили у этих «государственных мужей» понимание того, что нравственно, а что безнравственно… что они сделались глухи к морали и этическим нормам.

…Потрясение, о котором я упомянул выше, не было тем ужасом и отчаянием, что охватывают человека, вдруг уразумевшего мерзость и непоправимость совершенных им злых дел. Не было началом раскаяния при виде причиненных людям страданий, а лишь возмущением обстоятельствами, швырнувшими их на одни нары с тем бессловесным и безликим «быдлом», что служило им дешевым материалом для безответственных социальных экспериментов и политической игры… Всякое соприкосновение с ними пятнало, унижало этих безупречных, стопроцентно преданных слуг режима.

Все это, считали отставные советские партдеятели, происки врагов, агентов капитализма…

И первой заботой низвергнутых ответственных, вернее, безответственных сановников было установить — чтобы видело и оценило начальство — четкий водораздел между собой и прочими лагерниками. В разговоры с нами они не вступали, а если уж приходилось, то это был диалог с парией».

Во многом ненавистью к советско-партийной номенклатуре можно объяснить и многотысячные митинги на свободе с призывами «раздавить шпионов, диверсантов, вредителей, врагов народа». Сталин прекрасно понимал, что подавляющее большинство работяг и обывателей готово рвать на куски зажравшуюся совдеповскую элиту, люди видят причины своих бед именно в них, в «красных» нуворишах, которые выползли наверх, из грязи в князи, и поэтому хапают в десять рук и жрут в три горла.

Именно эта психология голодной, нищей, замордованной толпы, которой нужен был враг, мешающий ее осчастливить, стала благодатной почвой для разгула параноидальной «охоты на ведьм», которая развернулась в стране в 30-е годы прошлого века.

Невский и Лиговка

Мы не случайно несколько раздвинули рамки своего повествования, указав на определенное сходство блатарей и обывателей в отношении к «шпионам» и «троцкистам». Дело в том, что в первоначальном своем виде песня «Марсель» рассказывала о «подвиге» вовсе не уголовника, а именно обывателя. Начиналась она словами —

Стою себе на месте,

Держу рукой карман, —

а куплета про «советскую малину», которая врагу сказала «Нет!», и вовсе не было. Как пишет Руфь Зернова в книге «Израиль и его окрестности» (1990), четверостишие про «малину» позднее дописал Александр Галич, и оно органично вошло в авторский текст. С тех пор песня и стала восприниматься как блатная.

А вот ряд других метаморфоз произошел с ней еще раньше. (К сожалению, у меня нет, так сказать, «классического» первоначального текста «Марселя». Он, по словам Георгия Ахилловича, сына А. Г. Левинтона, был опубликован единожды — в парижской газете «Русская мысль»). Но скорее всего, повествование о патриоте, задержавшем шпиона, ни к какому конкретному городу привязано не было. Об этом можно судить по мемуарам людей, знавших и Левинтона, и песню. Однако уже вскоре по возвращении Ахилла Григорьевича в Ленинград «Марсель» обрел огромную популярность — сначала в среде творческой интеллигенции, а оттуда уже — и в широких народных массах. Вспомним очерк Н. Королевой: «Песня пелась сначала в подлинно авторском варианте, потом — в народных переделках и дополнениях: “Стою себе на Невском…”»

Видимо, и Лиговки поначалу не было. В исполнении Владимира Высоцкого, например, куплет звучит так:

А я ему отвечаю: такие, мол, дела —

Последнюю малину забили мусора.

Между тем по всей России и поныне поют — «на Лиговке вчера» (Аркадий Северный, впрочем, умудрился вместо Лиговки вставить неведомую «Ризовку»). То есть песня в окончательном варианте стала не только «блатной», но еще и «блатной ленинградской»!

Правда, в тексте происходит постоянная борьба «краеведческого» и уголовного элементов. Так, питерский патриотизм требует в качестве зачина строку «Стою себе на Невском», а блатная традиция непременно склоняется к строкам:

Стою себе на стреме,

Держу в руке наган…

Но зато по поводу Лиговки разногласий не существует.

Упоминание Лиговки равным образом удовлетворяет и питерских жителей, и уголовный мир всей России. Дело в том, что она давно уже стала «визитной карточкой» блатного Питера. Собственно, такие районы есть практически в каждом крупном российском городе; были они и в городах СССР. А в Петербурге-Ленинграде нелестную славу уголовной «помойки» заслужила Лиговка. Долгое время этот район считался далекой и неустроенной окраиной Санкт-Петербурга. По воспоминаниям известного адвоката Анатолия Федоровича Кони, в середине XIX века сюда часто забегали волки. По трассе будущего Лиговского проспекта в 1718–1725 годах был прорыт двадцатикилометровый канал из речки Лиги (восходит к финскому «лика» — грязь, слякоть, лужа) для питания фонтанов Летнего сада. После наводнения 1777 года, когда фонтаны были разрушены, Лиговский канал утратил свое значение. За ним перестали следить, сюда стекались нечистоты, и канал превратился в источник зловония. В 1891 году он был загнан в канализационную трубу, а над ней проложили «Лиговские бульвары» — место скопления хулиганов, проституток, уголовной шпаны. Появляются устойчивые определения «лиговская шпана», «лиговский хулиган», «блядь лиговская», известные каждому жителю Северной столицы. Большая Лиговка стала признанным центром питерского криминала. Многие здешние обитатели чуть не с пеленок приобщались к уголовному миру. Практически любое питейное заведение являлось местом скупки краденого. Сюда же стекались беглецы из мест лишения свободы (как в Москве — в притоны Хитрова рынка).