Слезы льются из незрячих глаз,
Как вы ни богаты, Бог богаче,
Мне подайте, Бог одарит вас!..
Совпадения мотивов и стиля очевидны. Кстати, в одном из уличных вариантов есть еще куплет, в котором тоже упоминается Бог:
Я сиротка и калека,
Мне шестнадцать лет.
Я просил у человека —
Дайте мне совет:
Где бы можно приютиться
Или Богу помолиться —
До чего ж не мил мне белый свет.
Трудно сказать, пел ли кантор Давид Степановский вариант Яблокова или же другую песню подобного рода на ту же мелодию. Но отрицать существования «Папиросн» еще в довоенное время нельзя.
Правда, есть некоторые основания сомневаться в том, что «Папиросы» пелись во время Гражданской войны и нэпа. Если исходить из реалий песни, она действительно может быть отнесена к этим временам. Однако загвоздка в том, что нам не удалось найти ни одного свидетельства того, что песня как в «классическом», так и в «еврейском» вариантах исполнялась в то время. На этом основании ряд исследователей делает вывод о том, что на самом деле «Папиросн» — значительно более поздняя стилизация. Дмитрий Якиревич настаивает на том, что в СССР песня «Папиросы» обрела популярность лишь после 1959 года после концертов сестер Берри. Я бы воздержался от столь категоричных заявлений: далеко не все тексты песен, звучавших во время революции и Гражданской войны, дошли до сегодняшнего дня. И все же поводы для сомнений есть.
Ироническое переосмысление «Папирос» встречаем у Вилли Токарева в песне «Орешки»:
Я выехал в радостной спешке,
Я в Штаты, в Нью-Йорк загудел.
И вот, продаю я орешки,
Чтоб быть мне хоть как-то у дел…
Купите, купите орешки,
Мне надо семью содержать,
Оставьте в покое насмешки,
Мне некуда больше бежать.
Как фольклор беспризорников пошел в народ«Позабыт, позаброшен»,«По приютам я с детства скитался»и «Цыц вы, шкеты под вагоном!»
Песенное творчество беспризорников требует серьезного и глубокого изучения.
Начнем с того, что юные бродяжки всегда пополняли ряды преступного мира — начиная с дореволюционной России и вплоть до дней сегодняшних. Особенно же это характерно было для 20-х годов прошлого века. В эти годы по всей России промышляли миллионы беспризорников (только по официальным данным, их насчитывалось более 7 миллионов). Беспризорничество — последствие двух войн (Первой мировой и Гражданской), голода, разрухи, эпидемий и массовых миграций — было бичом общества не только в первые послевоенные годы, но даже в период расцвета нэпа и представляло собой серьезную социальную проблему. Большая часть беспризорников жила попрошайничеством, воровством и разбоями. Они исполняли «жалостливые» песни о своей горькой судьбе на вокзалах и в вагонах поездов или хищными сворами налетали на прохожих и мелких уличных торговцев. Ютились в разрушенных городских зданиях, кладбищенских склепах, старых вагонах, отогнанных в тупики, в кочегарках списанных паровозов, асфальтовых чанах, бочках из-под цемента… На обывателей наводили ужас слухи о проституции, наркомании, венерических болезнях среди бродяжек. Беспризорники часто этим пользовались, вымогая у граждан деньги под угрозой «укусить» и «заразить».
Однако огромная армия бродяг-малолеток представляла собой и более серьезную опасность. Имеются сведения о налетах беспризорщины на целые деревни. Озлобленные и озверевшие, пропитанные цинизмом ребята не останавливались даже перед кровопролитием. По данным М. Гернета, среди задержанных за воровство и содержавшихся в местах заключения Москвы преступников львиную долю составляли подростки 16 и юноши 20 лет (следует учитывать при этом, что ребята моложе 14 вообще не содержались в местах заключения). Еженедельник советской юстиции «Юный пролетарий» приводил в 1924 году следующие цифры: если в 1913–1916 годах в Петербурге было возбуждено около 9 тысяч дел в отношении лиц, не достигших восемнадцатилетия, то в 1919–1922 — почти 23 тысячи. В правонарушения имущественного характера вовлекались в основном беспризорные.
К беспризорникам вплотную примыкали босяки — уголовный сброд, люмпены, которые при любой власти составляют костяк уголовного «дна». Их отличие от преступников-профессионалов в том, что у босяков нет ни особой специализации, ни кастовых правил, ни традиций. Они идут за тем, кто сильнее, кто обещает более крупный куш. Впрочем, и этот куш они способны только прогулять, пустить на ветер. Различие между босяками и беспризорниками зачастую заключалось лишь в том, что первые были постарше и имели больше криминального опыта. В разных городах существовали свои «босяцкие» районы. В Ростове — Богатяновка, в Москве сначала — Хитров рынок, успешно разгромленный чекистами, позже — Марьина Роща, Сокольники; в Одессе — Пересыпь и Молдаванка; в Тбилиси — Авлабар; в Киеве — Подол; в Питере — Лиговка… В босяцкий мир к началу 20-х влилась и разношерстная масса анархистов разного толка, матросов-кронштадтцев, восстание которых было подавлено Советской властью в 1921 году, недоучившихся гимназистов, потерявших дом и семью, и др.
Ситуацией воспользовались бывшие кадровые военные из числа тех, кто противостоял в войну большевикам, но после не эмигрировал, а ушел в криминальное подполье. Беспризорники стали в их руках грозной силой: «Массовое появление беспризорников восходит к годам Гражданской войны 1918–1921 гг. Они образовали крупные, очень опасные банды» (Ж. Росси. Справочник по ГУЛАГу). О том же пишет Ю. Щеглов: «В ряде случаев беспризорные образовывали сообщества, объединенные жесткой дисциплиной и авторитетом вожака».
Именно белое офицерство вырабатывает в этот период и культивирует в среде своих подручных ряд жестких установлений-законов, которые носят явно политический характер. Например:
— не обрастать имуществом, не иметь семьи;
— если есть родные, отказаться от них;
— ни в коем случае не работать, жить только преступным ремеслом;
— не брать оружия из рук власти, не служить в армии (разумеется, для бывшего белогвардейца становился врагом каждый, кто шел служить ненавистной Совдепии с оружием в руках);
— не участвовать ни в каких политических акциях новой власти, не поддерживать их (всевозможные революционные празднества, митинги, демонстрации, выборы в органы администрации, вступление в комсомол и пр.).
Белогвардейцы привнесли в уголовный мир также требования жесткой воинской дисциплины. Младшие беспрекословно подчинялись старшим, неисполнение приказов которых каралось смертью (как на фронте в военное время). Попав в банду (или, по-босяцки, в «кодлу»), человек не мог самостоятельно уйти из нее. Это расценивалось как дезертирство и тоже наказывалось физическим уничтожением отступника.
До революции, в уголовном мире царской России, этих жестких установлений не существовало. Чем же объяснить эти жесткие табу, возникшие в криминальной бандитской среде 20-х годов? Только тем, что они выработаны «бывшими». В новом обществе представители прежних имущих классов (не смирившиеся с революционными переменами) оказались изгоями, у которых отобрали все, что можно отобрать — отчий дом, семью, веру, надежды на будущее, место в обществе… Путей примирения с новым режимом не было. Оставалось одно — мстить. Ради этого «бывшие» отказывались от всего. Но такого же отречения они требовали и от тех, кого сделали своими подручными: беспризорников, бродяг, босяков, пополнявших «белобандитскую» армию уголовного мира.
К началу 30-х годов те беспризорники, которые не отошли от уголовщины, повзрослели, объединились с представителями «классического» преступного мира России и фактически подавили вместе с ним чуждое течение «идейных жиганов» (как называли уркаганы бывших военных и представителей имущих классов, пытавшихся навязать профессиональным уголовникам свои правила игры). Впрочем, практически все новые установления «белой кости» так и вошли в сформулированный позднее «воровской закон».
Естественно, частью блатной субкультуры стали и песни беспризорников и босяков, в которых как таковой отсутствует уголовный элемент, но присутствуют «жалостливые», а также разухабистые, разгульные мотивы.
Позабыт, позаброшен
Позабыт-позаброшен
С молодых, юных лет,
Я остался сиротою,
Счастья-доли мне нет.
У других есть родные,
Приласкают порой.
А меня все обижают,
И для всех я чужой.
Часто мне приходилось
Под заборами спать,
Еще чаще приходилось
Хлеб с водою глотать.
Вот и холод и голод,
Он меня изморил,
А я, мальчик, еще молод,
Это все пережил.
И куда ни поеду,
И куда ни пойду,
Уголочка родного
Для себя не найду.
Вот нашел уголочек,
Да и тот не родной:
В исправдоме за решеткой,
За кирпичной стеной.
Вот умру я, умру я,
Похоронят меня,
И никто не узнает,
Где могилка моя.
Пропоет и просвищет,
И опять улетит,
А сиротская могилка
Одинока стоит.
У других на могилках
Все венки да цветы.
У меня, сиротинки,
Обгорелы пеньки.
В своей книге «Гранит и синь» Вадим Сафонов утверждает, что песню написал он в период бродяжничества в годы Гражданской войны. Там же приведен якобы первоначальный текст: