[4]. Папаша однажды ее заставил, они тогда только поженились, и он не хотел, чтобы его жена бездельничала и прикрывалась болтовней о слабых нервах. Но мама потеряла сознание и упала в корыто с кровью, так что папаше пришлось бросить недорезанного барана и вытаскивать ее, и он это на всю жизнь запомнил. Мама боялась войны. Потом пришли они, и мы стали у них работать. Мы раньше ничего не знали о солдатах и думали, что они не такие, как другие люди. И когда мы их в первый раз увидели, нам сначала так и показалось. Они все были одеты одинаково, только начальство немного иначе. И хотя они были разного роста и разной толщины, но двигались все одинаково, и лица у всех были как будто пластмассовые. Они могли часами стоять неподвижно, ну прямо чурбаны, и у них не было имен, одни номера.
А когда мы стали у них работать, мы тоже превратились в номера. Наверно, мы все, как мама, боялись их, наслушались-таки бабьих россказней. Не знаю уж, чего мы боялись, скорее всего, считали, что, если мы не будем выполнять их приказы, они нас убьют. Англичане вообще-то мастера вешать. Отхлестать ремнем, а потом вздернуть на том же ремне — это им раз плюнуть. В этих делах никто их не превзошел. Да, так мы не то чтобы боялись за свою жизнь — я по крайней мере не боялся, да и другие не очень, — но просто мы ничего, кроме своих хуторов, в жизни не видели и были все ужасными дураками. У всех головы набиты глупыми бабьими россказнями, вот мы и не понимали, что солдаты — такие же люди, как мы, а некоторые — так просто мировые ребята. Мы никак не могли уразуметь, зачем они к нам пришли, поняли только, когда война кончилась. Мы думали всегда, что они явились ради собственных интересов или интересов своих правительств, хотя кое-кто и утверждал, что они защищают нас от немцев. Мы знали только, что это солдаты, в касках, с ружьями и другими страшными штуками, которых мы раньше и не видели никогда, разве только на картинках. Мы, наверно, считали сперва, что они вроде как деревянные, мы бы не удивились, если бы их стали резать, а кровь бы не полилась. Вот какими мы были дураками. Но потом они стали улыбаться и протягивать нам руку, и мы увидели, что они могут и смеяться, и болтать, и чувствовать боль — совершенно как мы. И даже случалось, что они плакали, когда читали письма из дома. Словом, мы поняли, что хоть они и солдаты, но ничем не отличаются от нас. И они рвались домой, хоть там и были воздушные налеты и вся эта чертовщина — еще бы, ведь дома у них остались и жены, и ребятишки, и старики, и братья, и сестры, и невесты, и собаки, и кошки — все, как у людей. И мы стали их жалеть. Начали болтать с ними, приглашали к себе на чашку кофе, когда они бывали свободны. Правда, я — нет. Мама была такая слабонервная, она не разрешала мне приглашать солдат, хотя тоже стала жалеть их, когда узнала поближе. А Инга, сестра, и слушать про это не хотела — она говорила, что они оккупанты, а оккупантов не приглашают на кофе. Но она это только напускала на себя, она ведь была обыкновенная девчонка и с нормальными нервами. Тут все дело в ее женихе, Эйрикуре, он был ужасно против иностранных войск. Собственно говоря, они не были по-настоящему помолвлены, но как-то само собой подразумевалось, и у нас дома тоже, что он ее жених, хотя он гораздо старше ее; когда они пришли, ей было около семнадцати, а ему уже под тридцать. Он чем-то напоминал нашего Оуфейгура; правда, он был не студент, а агроном, но я хочу сказать, что он тоже вечно чем-то возмущался, и носился со всякими фантазиями, и забивал себе голову разными книжками. И когда мы начали работать у англичан, он остался дома. Возился со своим туном и овцами, рыбачил вместе с отцом и вообще считал, что ему не о чем беспокоиться, раз у него есть собственная земля и лодка. Господи боже, собственная земля и лодка! Я-то уверен, что он нам зверски завидовал, ведь мы сколько зарабатывали! Но он молчал, не хотел поступиться своей гордостью, хоть и видел, что нас не бьют и не вешают, а наоборот, у нас полно денег, plenti monni[5],— и они достаются нам даром, ну почти что даром…
Какая была работа? Что мы делали? А пес его знает, не помню. По-твоему, странно? Что же тут странного? Нас не касалось, что мы делали, мы получали деньги — и все. Ты тогда еще под стол пешком ходил, но у тебя наверняка есть знакомые, которые в те годы работали на иностранную армию. Разве они когда-нибудь рассказывают, что именно они делали? Нет, и знаешь почему? Просто потому, что они этого уже не помнят. А что тут удивительного, если человек позабыл, что он делал много лет назад? Я уж тебе говорил — не все ли равно, что ты делаешь, лишь бы тебе платили хорошо, а все прочее тебя не касается. Я работал у них два-три года, хотя нет, меньше, они ведь не сразу в наших краях появились. А может, и все четыре? Все хочешь, чтобы я вспомнил, что же мы делали? Нет, парень, когда мне случается встретить земляков, мы говорим про разное: чаще всего, как водится, про баб, а то про рыбалку или как мы искали яйца крачек, когда были мальчишками, да, про всякое такое, но никогда не вспоминаем, что мы делали у солдат. Ну, случается иногда сказать — вот когда я работал у англичан или там у американцев… но что мы тогда делали — нет, об этом речь в жизни не заходила. Да, может, это и вправду немного странно. Ну вот, я помню, например, что мы прокладывали дорогу от Нэса, где утонули папашины овцы, до вершины горы. Там на горе у них был сторожевой пост, что ли. И дорога-то прошла как раз через папашин тун, так что папаша получил порядочную компенсацию. На краю туна они поставили будку и еще барак — тот, в котором папаша потом повесился, неудачно, правда. А в будке днем и ночью стоял часовой. Я помню, мама ужасно испугалась, бедняжка, когда его первый раз увидела. Будка стояла как раз на старой коровьей тропе, а коровы ведь такие, ни за что не станут ходить другой дорогой. Засунут морды в будку и пускают слюну, знаешь, коровы всегда так, когда увидят что-нибудь новое. Зачем у них там стоял часовой, понятия не имею — наверно, дорогу охранял. Мы сначала побаивались, вдруг они с этим делом заведут какие-нибудь новые порядки, а мы в них не разберемся, но ничего, все шло нормально. И коровы привыкли к будке и больше не совались туда, и часовой не обращал на них внимания. Мы уж и перестали его замечать, только мама, наверно, все не могла привыкнуть, очень она любила эту старую коровью тропу. Да, так они провели дорогу через весь наш округ Мули, до самого фьорда. И на берегу вырос городок, вполне приличный торговый городок, так, по крайней мере, мне тогда казалось. Там много кто жил из ихнего начальства. Туда заходили большие суда, и даже аэродром там построили. Возле нас тоже был аэродром, временный, конечно. Нам случалось ходить в город на вечеринки — ох и весело же бывало! Дорогу-то, собственно, начали строить еще до них и ужасно с ней носились, но, по-моему, никто не верил, что мы сумеем дотянуть ее до фьорда. Казалось бы, дорога — ну и что из этого? Так нет же, с этой дорогой все изменилось. Некоторые начали подумывать о машине. Эйрикур купил грузовик, старую разбитую колымагу, ей богу, не знаю зачем, наверно, просто из-за того, что построили эту дорогу. Сам-то я не помню ни как ее прокладывали, ни случаев никаких интересных — работали и все, ну и деньги, конечно, получали. Да ведь и здесь, черт побери, все то же самое. Разве тебе не плевать, что тут делается? Работаешь, тебе платят, ну и все, остальное тебя не касается. Что я могу потом вспоминать о нашей работе? Нам ведь начхать на эти заводы. Ну ясно, мы хотим, чтобы они остались, кто ж спорит. Мне совсем не улыбается потерять работу. Ведь что тогда с нами будет? Молчишь, бедняга? Небось знаешь не хуже меня, что тогда мы все подохнем с голоду. Вот так-то! Нет, мне начхать, какую работу я делаю и для кого, лишь бы была работа и мне за нее платили. Начхать, ну вот ей-богу, начхать…
А насчет нашего Оуфейгура, слыхал я его. Ты, может, помнишь, какую речь он закатил, когда Новый год праздновали? Не понимаю, как правление позволило; наверно, они думали, что с ним легче будет поладить, если разрешить ему залезть на стул и болтать что-нибудь этакое, подходящее к случаю, — он-де оценит доверие и будет держаться в рамках и вести себя тактично. Черта с два! Больше они на это не пойдут. Шпик сказал, что зря ему дали слово. Ты, кстати, не думай, что начальство ничего не знало про эту речь, нет, они всегда требуют, чтобы им такие штуки переводили. А Оуфейгур сказал, что нужно беречь национальные традиции, — мы, мол, живем в опасное время, в духовном отношении опасное, и заводы тоже представляют большую опасность, — так и заявил. Я уж подумал тогда, не уйти ли совсем, но все сидели спокойно, и я остался. А если бы я или еще кто-нибудь встал и вышел, так все бы за нами бросились, все до одного. И даже те, кто согласен с Оуфейгуром — если у нас есть такие, — все равно не посмели бы остаться, поняли бы, чем это грозит. Сколько лет эти чернильные души талдычили нам про людей старшего поколения, осточертело просто. А что они знают об этих людях? Просто с души воротит, когда они начинают захлебываться от восторга и кричать об этих самых людях старшего поколения и их пламенной любви к родине. А позвольте вас спросить: что эти люди собой представляют? Вот мой папаша из этого самого старшего поколения и мама тоже. Может, Оуфейгур считает, что они весь день с утра до вечера распинались в любви к родине? Что-то я такого не припомню. Да они просто не думали об этом — так же, как не думали, любят они друг друга или нет. Хотя жили они хорошо, и я уверен, что отец любил маму, по крайней мере он никогда не заставлял ее мешать овечью кровь после того, как ей однажды стало дурно и она свалилась в корыто. Но они в жизни ни о какой любви не говорили — ни он, ни она. А тут являются эти книжники, битком набитые своими идеалами, прямо как немцы спесью, и давай болтать, какие замечательные были лю