Песнь одного дня. Петля — страница 33 из 42

ди старшего поколения и как они любили — и родину любили, и жен, и сорванцов, с которыми невозможно справиться, и язык, и старые книги, и черт знает что еще. Я не говорю, может, и встречались где-нибудь такие достойные люди, может, были у них какие-то основания носиться со своей любовью ко всему на свете, но только они, наверно, жили в городах, а не в таких маленьких поселках, как наш, по крайней мере я ни с кем из них не знаком. Я вообще не помню, чтобы кто-нибудь у нас рассуждал о родине, разве что в военные годы. Да и то больше в связи с норвежцами и с их родиной — ну, на это были причины, ничего не скажешь. Я, правда, считаю, что для самих норвежцев было бы куда лучше, если бы они не сопротивлялись и молча терпели бы до конца войны. Во всем нужна осторожность. Ведь не известно, как все может обернуться. Ну вот сам подумай, что вышло бы, если бы мы стали сопротивляться англичанам? Или заниматься подрывной деятельностью? Можешь мне поверить, если они подозревали кого-нибудь в связи с немцами, они таких по головке не гладили. Хотя они знали — великолепно знали! — что здесь все за них. И они никого у нас не вешали. Я помню, прошел однажды слух, будто в Рейкьявике построили виселицу и хотели повесить исландских нацистов, которые шпионили в пользу немцев, но это оказалось враньем, жутким враньем. Они не повесили ни одного исландца и никогда не сделали бы этого — вот в чем разница между ними и проклятыми немцами. Немцы могли бы вешать нас просто для собственного удовольствия, англичане — исключительно для пользы дела; я хочу сказать, если бы была такая необходимость, потому что у англичан законы — это действительно законы, а не пустая болтовня. И после того как пришли англичане, никто у нас не поддерживал нацистов. Но что тут было, когда прошел этот слух! Вот как — в Рейкьявике уже начинают вешать исландцев, хотя бы и нацистов! В нашей стране действуют чужие законы, вот что получается, а что мы могли бы сделать, если бы и правда?.. Но это все оказалось враньем. Они уже познакомились с нами, начали привыкать, поняли, что мы за них и что нам можно доверять. Потому я и говорю: во всем нужна осторожность. И потому я промолчал, когда Фриц пустил в ход руки. Увидишь, придет еще время, когда он сполна получит за все мои унижения. Придет время, надо только набраться терпения и ждать да помалкивать, а самому быть наготове и ловить случай, когда можно будет наконец дать им хорошего пинка. Тогда уж за мной дело не станет, тогда, вот увидишь…

* * *

Оуфейгур думает, что если у его отца есть собственная земля и большая ферма, так он, Оуфейгур, значит, стоит на ногах крепче, чем мы. Но что сделал его отец? Послал его учиться, а потом устроил сюда, где заработок побольше. Вбил себе в башку, идиот, что, чем больше денег он вложит в землю, тем больше земля ему даст. Мой папаша тоже так считал. Да и я тоже, когда начинал работать у англичан. Потому что тогда я собирался заняться хозяйством, перенять все у старика. Приглядел себе одну бабу, но она, сука проклятая, связалась с солдатами; слава богу, я ее вовремя раскусил, ну да ладно, черт с ней. Я хотел строиться, распахать землю, вообще вести дело с размахом, раз уж завелись деньги. Но вот мама, божья старушка, она всегда говорила: кто хочет жить на земле, не должен думать ни о чем, кроме земли, и довольствоваться тем, что она может дать. По мне, так это просто сентиментальные бредни, больше ничего. Вот так же мама не хотела, чтобы я шел на службу к англичанам. Она считала, что меня там испортят, развратят — в общем, всякая такая сентиментальная чепуха. Они оба не хотели — и мама и папа, не говоря уж об Инге, та была просто как сумасшедшая. Но я не поддался, я их быстро образумил. Я ударил кулаком по столу и сказал четко и ясно: или я пойду к ним работать, или вообще уйду из дому. Они просто окаменели — ну как же, такого еще не было, чтобы я стучал кулаком по столу. Мама схватила какое-то рванье, которое я надевал на работу, — на щеках у нее были красные пятна, а лицо белое, и губы белые, дрожат, — вот она схватила это рванье и говорит: «Ты здесь все равно не останешься, мой мальчик, я чувствую». Потом она повернулась ко мне спиной и пошла — наверно, чтобы поплакать, а отец шел за ней и молчал, он не мог видеть ее слез, ужасно боялся, как бы ей опять не стало плохо. Когда я первый раз получил жалованье, я принес ей материю на платье — самую красивую выбрал. Ты бы посмотрел на старушенцию, какое у нее тогда было лицо! Небось не вспомнила про землю. И когда папаша пошел к ним работать, она уже ничего не говорила. По-моему, ей нравилось тратить деньги, которые мы зарабатывали. И все стало на свои места. А земля — что ж, с землей вроде как с бабой: чем больше на нее тратишь, тем больше ей нужно. А толку что — ну, может, будет выглядеть чуточку красивее, а ты взамен все равно ничего не получишь. Только тогда пойдет дело, когда ты будешь вкладывать в нее ровно столько, сколько она может вернуть. Станешь требовать больше, чем даешь, — изнуришь ее; а деньги, посторонние деньги, которые ты получил от чего-то другого, не от нее, — они словно доводят ее до бешенства, она становится как голодный зверь, которого дразнят сырым мясом. Сам-то Оуфейгур никогда не станет копаться в земле. Он или преподавать будет, или работать у нас в канцелярии, а то еще, может, в альтинг пройдет — как представитель оппозиции. А если с оппозицией будет покончено — да нет, ничего я не предсказываю, все зависит от того, как они себя поведут и какие у них будут руководители. Да, знаю я, знаю, если нет оппозиции, нет и демократии, но у них тоже должна быть голова на плечах, разум должен быть, а не один слепой фанатизм, который мешает им видеть то, что есть на самом деле. Сейчас, правда, у нас оппозиция вполне сносная, хотя вообще-то я политикой не интересуюсь, да и ты, по-моему. А Оуфейгур, я думаю, тоже успокоится и остепенится, не такой уж он дурак. Но с землей у него ничего не выйдет, потому что он бросил ее. Я-то знаю. А он — нет, поэтому он такой довольный и нисколько не боится потерять работу. А сам что делает: созывает общее собрание, чтобы заявить, что кого-то, дескать, ущемляют в правах, или, как он выражается, внести предложения по улучшению взаимоотношений между иностранным и местным персоналом обоих заводов. Его, дескать, интересует, при каких обстоятельствах уволили рабочего-исландца. О таком говорить на общем собрании! Да ведь уже обсуждали на правлении. И все согласились, что нужно эту историю замять, а Додди в виде компенсации выплатить жалованье за три месяца вперед. Что, может, он не орал на своего начальника? Да еще по какому поводу — такому, что совершенно его не касался! Ну, пусть даже немец и плеснул супом в его товарища по работе, мальчишку, который только-только конфирмовался, что из того? Говоришь, он наш земляк, ну так тем более! Немец решил, что парень должен предложить ему, взрослому человеку, лучший кусок — он привык к этому у себя дома, считал, что простая вежливость этого требует, вот и вышел из себя, когда увидел, что парень ничего не понимает. Ты-то не хуже меня знаешь, что мальчишки у нас тут жутко невоспитанные, тем более с точки зрения иностранца. И ничего не произошло бы, если бы Додди не заорал, да еще по-немецки. Придумал тоже! И вовсе его не выгнали, просто уволили, заплатили выходное пособие и пожелали на будущее, чтобы больше такого не повторялось. Это все Шпик рассказывал нашему председателю, я сам от него слышал. И распускать слухи, будто нам из-за этого понизят расценки — ну прямо чтоб нарочно все испортить. Если я увижу Оуфейгура, я ему прямо так и скажу. А с землей — с землей у него будет кончено, как только его старик загнется, вот попомни мои слова.

* * *

Ты, может, думаешь, что мне никогда не приходилось сдерживаться? Думаешь, это легко — всегда заставлять себя поступать разумно? У меня ведь тоже есть глаза и уши, хоть я и приучил себя не лезть в то, что меня не касается. Если кто-то делает глупости и мерзости, мне плевать; на свои деньги пусть делает что хочет. Вот и здесь то же самое. Какой смысл говорить начальству, что оно поступает глупо? Для нас — никакого. Пусть даже они понимают, что мы правы, они все равно никогда этого не признают — ни на словах, ни на деле. В любом случае все решат по-своему, как им ихние бумажки подскажут, и если они говорят, что мизинец — это не мизинец, а большой палец, значит, так и есть, пока они всем заправляют. А нам что — ведь это их предприятие. Нас не касается, сколько денег они в него вкладывают, — нам лишь бы работы хватало да жалованье шло. Верно, хочется, чтобы условия труда тоже были приличные, но за этим уж следит наш профсоюз, правление то есть, их для того и выбирают. А чтоб понизили расценки — нет, не верится. Ведь если мы начнем бастовать, на наше место ни один иностранец не пойдет, даже негр. Так и наш председатель профсоюза говорит. И у нас есть право на забастовку, это они знают. Другое дело, что от забастовок никакого толку, по крайней мере сейчас. И никто бастовать не захочет, если только руководство профсоюза не будет настаивать. Потому что мы не должны терять ни одного рабочего дня. И не только мы сами проигрываем от забастовки, нет, вся нация тоже. И это все понимают, все признают, даже такие ненормальные, как Оуфейгур. Если подсчитать все убытки от забастовок — ну вот хоть за последние двадцать — тридцать лет, будь здоров сколько получится! Если бы не эти убытки, может, и не пришлось бы им сейчас понижать расценки. Все знают, что от забастовок один вред, — да ты что, с ума сошел, разве я говорю, что мы должны отказаться от права на забастовку? Нет, никогда, это же наш козырь, наш главный козырь, но мы должны пускать его в ход по-умному, чтобы его не использовали против нас же самих. Как его могут использовать против нас? Ну хотя бы как в последний раз. Центральный совет толкает нас на забастовку, мы поддаемся, бастуем целый месяц, а что вышло? Ничего, как есть ничего. Остались без жалованья, и только. Зачем нам это было нужно? А что нам обещали в случае, если мы продержимся? И думаешь, мы не держались? И не могли бы держаться дальше? А нам швыряют эту ничтожную надбавку, одно слово, дерьмо, мы ее и так получили бы, без всякой забастовки. Согласились ли мы? Ну ясно, согласились, а что, по-твоему, Центральный совет не знал получше нас с тобой, что нечего дальше тянуть? Что было бы, если бы мы не согласились? Ты имеешь в виду — только у нас или по всей стране? По всей стране? Ну, понимаешь, в таких делах мы должны полагаться на своих уполномоченных и на совет, им лучше знать, когда начать и когда кончить. В забастовке главное — показать им, на что мы способны, когда захотим. Слишком уж много надежд возлагают на эти забастовки — да нет же, я ведь говорил, что мы никогда не откажемся от права на забастовку, пусть только попробуют, все поднимемся, как один. Да американцы и не собираются этого требовать. Это было бы уж слишком. Настоящая диктатура. Вообще-то, я слыхал, кое-кто поговаривал об этом, разные безответственные личности — и из наших, и из начальства. Но зато премьер-министр, когда говорил о новых обложениях, сказал, что право на забастовку — наше самое дорогое достояние и мы от него никогда не откажемся. Говоришь, в газетах писали и по радио передавали, что такое все же может случиться? Возможно, и писали, у нас свобода печати и высказываний, каждый может болтать что в голову взбредет, но под свою ответственность, учти, только под свою ответственность. Да знаю я, знаю, как