С большой теплотой она отзывалась о маме, которая работает военным врачом на фронте. Было заметно, что она чувствует себя покинутой и одинокой.
«Как цыганка…» — с лёгким налётом горечи невольно вырвалось у Жени однажды. Более подробно говорить о своих семейных делах она не захотела.
Женя казалась мне покинутым ребёнком и я старался помочь ей, чем мог. Она чутко отвечала на моё внимание. Как-то вечером, с обычной для неё непосредственностью, она обвила мне руки вокруг шеи, откинула назад свою встрёпанную головку, и, заглянув мне в глаза, просто сказала: «Знаешь, Гриша, я так привыкла к тебе… Поцелуй меня! Только крепко-крепко!»
Жизнь Жени так и осталась для меня загадкой. Часто она отправляла меня получать для нее тяжёлые посылки. Там были в изобилии вещи, которые трудно достать в военное время. Это иногда вызывало моё подозрение, граничащее с ревностью. Но Женя только смеялась: «Хоть отец и бродяга, но всё же заботится обо мне!» Однажды я встретил в её квартире пожилого седого человека. Когда он ушёл, Женя мельком показала мне несколько исписанных бланков с печатями. На бланках под красным гербом стояло:
«Военная Коллегия Государственной Прокуратуры Союза ССР».
«Это один знакомый отца. Эти бумажки мне нужны, чтобы оправдаться за прогулы в Институте», — небрежно бросила Женя бланки в ящик стола.
Я только покачал головой. Ведь это верховная судебная инстанция НКВД! Такие бланки опасно даже в руках держать, а этой девчонке люди приносят их на дом, чтобы она оправдалась за прогулы. Видимо у нее были какие-то сильные связи.
Женя была непревзойденным сорванцом. Как-то раз она собиралась в театр со своей подругой Лорой, студенткой Института Кинематографии. Лора славилась своим птичьим умом и хорошенькой мордашкой. По каким-то соображениям я в театр не приглашался.
«Мы идем в театр по делам, — объяснила мне Женя. — Ты посиди здесь и почитай. Не смей уходить! Я скоро вернусь».
Затем она начала переодеваться. Когда Лора вопросительно посмотрела на неё, то она со смехом успокоила подругу: «Гриша свой человек. Можешь не стесняться. Переодевайся!»
Я инстинктивно заподозрил что-то недоброе, но так как в других комнатах было холодно, то я взял в руки газету и изобразил моё отсутствие. Женя с Лорой вертелись перед зеркалом, споря у кого лучше линия спины и другие линии.
Наконец Женя призвала в качестве судьи меня. Прежде чем опустить газету я немного поколебался, но затем любознательность взяла верх над осторожностью. Только лишь я опустил край газеты, как мне в голову полетела тяжёлая книга:
«Ты куда смотришь? Ты и не глядя должен знать кто лучше!» — поучительно произнесла Женя.
Так и дружили мы с Женей в этой увешанной коврами комнатке. За окном били зенитки, полыхало прожекторами московское небо. Где-то гремела война, на фронтах текла кровь. Потом пришел и мой черёд надеть солдатскую шинель.
И вот теперь я снова здесь.
В широкое окно падают багровые лучи заходящего солнца. Они секут перламутровыми полосами морозный воздух за окном, бесшумно скользят между складками занавеси, рождают в комнате тихую пляску искрящихся пылинок.
Лучи уходящего солнца упираются в ковер на стене. Бархатный узор вскипает янтарной влагой диковинных южных плодов, тлеет угасающим светом неизведанного сказочного мира, где есть всё то, чего не хватает нам в жизни.
Узор медленно гаснет, теперь он истекает кровью. Он тёплый, он густой, он дымится. Краски умирают как день за окном, становятся все глубже, все темнее.
Они зовут к чему-то томительному и непостижимому, далёкому и прекрасному. На что они похожи сейчас? На чёрно-красное, терпкое как мускат, кавказское вино. Такое вино пьют в знак любви и кричат «Горько!» Я поднимаю руку и осторожно касаюсь играющей красками бархатной ткани. Я уверен, что она должна быть теплой, что я почувствую эту теплоту, что на моей ладони останутся уходящие краски. Я хочу поймать, остановить их.
«О чем ты думаешь, Гриша?» — вдруг тихо спрашивает Женя.
«Так вот спишь в траве, а потом откроешь глаза, — думаю я вслух. — Перед носом ползёт мурашка. Стебли такие большие, а бедная мурашка такая маленькая. Ползет бедняга, торопится, падаёт и опять торопится… А куда она торопится? Подставь ей палец — она поползет по пальцу. А стоит опустить другой палец и — нет мурашки. Так вот и наша жизнь. Думаешь, что ты что-то из себя представляешь… А потом откроешь глаза — и видишь, что ты только мурашка…»
«Чего это тебе пришло в голову именно сейчас?» — удивленно поднимает брови Женя.
«Я сейчас так счастлив… Жалко, что нельзя остановить счастье, поймать его… В конце концов, мы только мурашки…»
Женя тихо трётся щекой о моё плечо: «Замечал ли ты когда-нибудь, что женщины разные? Возьми Лору — ведь она самка и только. Она чувствует, что сахар — сладкий, а снег холодный. И это всё! А иногда хочется что-то другое, по ту сторону желания…»
Отрезанная от мира тишина комнаты в угасающем свете дышит нетронутым покоем. По всей земле, от края и до края, течёт кровь, а здесь… Хочется думать и говорить о чем-то хорошем, чистом. И это особенно чувствуется солдату, вернувшемуся вчера с фронта.
«Хочешь, я расскажу тебе историю одной чистой любви?» — спрашиваю я.
«Если там есть что-нибудь такое… — Женя просительно смотрит на меня. — То лучше не говори».
«Нет, там не было абсолютно ничего. Даже ни одного поцелуя, — говорю я. — Вот ты сейчас заговорила о женщинах. Грязные душонки рассказывают истории о фронте. О женщинах на фронте. А я на фронте узнал другое — величие души женщины. Девушка в серой шинели! Да я бы эти слова золотом по мрамору выбил…»
Слова раздаются неестественно громко в тишине полумрака. Я дрожащими пальцами глажу каштановые волосы Жени, чтобы успокоить себя.
«Когда солдат истекает кровью — это одно — говорю я, не слыша своего голоса. — Но когда этого солдата несет на руках женщина — это другое…» «Когда я был ранен, то меня привезли из медсанбата в стационарный госпиталь, — говорю я. — Как в бреду — среди ночи приёмка раненых, все кругом качается. Куда-то несут на носилках, укрыв с головой одеялом. Очнулся я в рентген-кабинете. Яркий свет. Представляешь себе — голый, обезображенный, самому смотреть противно. Я лежу на столе, а надо мной склонилась девушка — медсестра. Вижу только темно-русую голову. Косы заплетены вокруг головы, открытый затылок и нежная кожа на шее. Когда она начала переворачивать меня, я увидел её лицо. Глаза большие, голубые, и чистый лоб. Она осторожно переворачивает меня. Я тяжёлый, трудно ей, бедняжке. Ведь среди ночи, не спит… Заскрипел зубами — стараюсь сам перевернуться и не могу. Слезы от обиды выступают».
Женя слушает, затаив дыхание.
«И тут она на меня посмотрела, — продолжаю я. — Наверно никто так не угадывал мысли друг друга, как мы по этому взгляду. Никогда ещё женщина не казалась мне такой красивой. Ведь я был только одним из тысяч грязных окровавленных существ, а она так заботилась обо мне. Я тогда хотел поблагодарить её этим взглядом…»
«Только, ради Бога, не кончай плохо, — шепчет Женя, трепеща всем телом. — Как бы я хотела быть на её месте!»
«Потом я лежал в госпитале три месяца. Когда уже ходил, то как-то разговорился с сестрой нашей палаты Тамарой. Жаловался ей на тоску — выл как собака на луну. Затем случайно вспомнил сестру из рентген-кабинета.
„А, это Вера!“ — говорит та.
Через несколько дней Тамара снова подходит ко мне: „Вера хочет тебя видеть. Можешь встретить её в клубе, — потом недоуменно добавляет: — Зачем это ты ей понадобился?“»
Женя широко открытыми глазами смотрит куда-то в даль.
«Раненым в клуб ходить запрещалось. Одежда у всех отобрана — только белье да халаты. Но мы так делали: у одного под матрасом сапоги, у другого — брюки, у третьего гимнастерка. Ну, по очереди и ходили, — рассказываю я дальше, вспоминая эвакогоспиталь ЭГ-1002. — Перед концертом в фойе играет оркестр. У стены стоит Вера и ещё несколько сестёр. Я смотрю и боюсь подойти. Потом набрался храбрости и приглашаю Веру на танец. И вот что интересно — слова мы с Верой не сказали, но только она мне положила руку на плечо, как чувствую, что Тамара не обманула.
Потом она видит, что мне трудно танцевать, увела меня в сторонку, где меньше людей, и весь вечер мы с ней там просидели. Чудная она была девушка, студентка-медичка».
«Ну, а потом?» — спрашивает Женя.
«Потом начался концерт. У двери стоит политрук и вылавливает раненых. Я прислонился у лестницы как подзаборный пес. Вера с подругами заходит в зал последней. Затем на глазах подруг и политрука возвращается назад, берет меня под руку и уводит из клуба. Это не шутка — личные знакомства сестер с ранеными преследуются начальством. А ради чего?! Стояли при луне под березами и говорили. Как в шестнадцать лет».
«Неужели вы не поцеловались?» — шепчет Женя.
«Нет. Это мне показалось бы преступлением. Видно, она хотела вылечить не только моё тело, но и мою душу. Жалко ей стало тоскующего солдата».
«Ты помнишь её и теперь?»
«Да… По ту сторону желания, — отвечаю я задумчиво. — Вот ты заговорила о душе женщины. Вера была настоящая женщина. Я вспоминаю её каждый раз, когда слушаю „Походный вальс“ — „Завтра снова в поход… Так скажите же мне слово — сам не знаю о чем…“ Когда я вернулся в свой корпус, то меня ожидал приказ об эвакуации в другой госпиталь. Мы даже не успели проститься».
В этот первый день нашей встречи Женя была исключительно мила. Только когда я сказал ей, что теперь учусь в Академии, глаза её потемнели:
«Но ведь это значит, что ты должен будешь навсегда остаться в Армии».
Я беспомощно пожал плечами и, чтобы как-то оправдаться, сказал: «Но ведь твой отец тоже кадровый военный».
«Вот потому я и живу как беспризорница, — ответила Женя, повернувшись ко мне спиной и смотря в стену. — Теперь мне как раз недостает, чтобы ты стал таким же бродягой, как отец».