о, тем сильней наваливалась на него тоска. После ухода Мейкона, оставшись на кухне один, он не стал противиться воспоминаниям, и на него наваливались события минувшей ночи — всякие мелочи, подробности оживали в памяти, и в то же время он не был уверен, что все это действительно происходило. Может, он выдумал эти подробности? Ну, например, Пилат — она и в самом деле стала меньше ростом. Когда она стояла в комнате для посетителей в тюрьме, голова ее не доставала даже до плеча сержанта, а между тем макушка этого сержанта приходилась как раз под подбородок Молочнику. Но ведь Молочник и Пилат одного роста. Когда она плаксиво уверяла сержанта, будто то, что ему наврали Молочник с Гитарой, — чистая правда и приятели стащили у нее мешок, просто желая подшутить над старушкой, ей пришлось смотреть на него снизу вверх. И руки у нее тряслись, когда она рассказывала, как ее внезапно разбудил офицер; а она знать-то ничего не знала о пропаже, а когда узнала, ума не могла приложить, кому это понадобилось унести из дома косточки ее супруга; супруга ее линчевали в штате Миссисипи еще пятнадцать лет тому назад и не позволили ей взять его тело, так оно и осталось висеть, и она ушла из города, а когда воротилась, тело покойника уже само собой свалилось с веревки, так что Пилат тут же забрала его и пыталась предать погребению, но «похоронные люди» просили пятьдесят долларов за гроб, а плотник требовал двенадцать долларов пятьдесят центов за ящик из сосновых досок, у нее же просто не было двенадцати долларов и пятидесяти центов, потому она унесла с собой то, что осталось от мистера Соломона (она всегда называла мужа «мистер Соломон», потому как он был такой солидный цветной мужчина), сложила все это в мешок и унесла. «В Библии сказано: уж что Господь сочетал, того человек да не разлучает. Евангелие от Матфея, глава двадцать первая, стих второй[16]. Мы с ним жили в добром согласии и были повенчаны по закону», — жалобно приговаривала она. И даже глаза ее, большие, сонные, старые глаза, стали маленькими, когда она всхлипнула напоследок: «Вот я и решила, пусть он всегда будет со мной, а умру, нас обоих в одну яму закопают. Мы с ним вместе встанем, когда наступит Судный день. Рука об руку».
Молочник не знал, что и думать. До этого он считал, что знакомство его тетки с Библией ограничено умением выуживать оттуда имена, и вдруг она цитирует Евангелие, называет главу и стих. Мало того на Молочника, на Гитару, на Мейкона она глядела с таким видом, словно не очень ясно себе представляла, кто же они, собственно, такие. А когда ее спросили, знает ли она их, Пилат решительно ответила: «Этого человека не знаю», бросив взгляд на брата. «Но, сдается мне, я встречала неподалеку от дома того вон парня», — тут она указала на Гитару, который сидел на скамье, как мраморное изваяние с глазами мертвеца. Позже, когда Мейкон всех их развез по домам — Пилат сидела впереди, а Гитара и Молочник на заднем сиденье, — Гитара за всю дорогу не проронил ни слова. Он как будто источал из себя такую огненную ярость, что жаркий воздух, который врывался в открытые окна машины, казался прохладным по сравнению с ней.
А Пилат опять переменилась. Она опять стала высокой. Голова, повязанная старой шелковой тряпкой, почти касалась потолка машины, как головы мужчин. И голос у нее стал прежним. Она говорила, обращаясь только к Мейкону, и говорила все время только она. Спокойно и неторопливо, словно продолжая рассказ с того места, на котором ее перебили, повествовала она брату историю, вовсе не похожую на ту, которую сообщила в полиции:
— Я просидела там в пещере весь день и всю ночь, а когда выглянула на другое утро, ты уже ушел. Мне стало так страшно, что я бросилась бы догонять тебя, да куда бросаться, не знала. А вернулась я туда только через три года, а то и больше. Было это зимой. Все засыпало снегом, дороги почти не видать. Я сперва наведалась к Цирцее, а потом уж от нее пошла искать пещеру. Ох и трудно было, скажу я тебе, я к тому же еще приболела. Куда ни глянь, везде сугробы. Но как тебе в башку могло прийти, что я вернусь туда за этими мешочками? Я и в первый-то раз пальцем не притронулась к ним, а уж через три года и вовсе про них думать забыла. А пошла я туда, потому как мне папа велел. Он навещал меня - время от времени. Говорил, что нужно делать. Сперва просто велел петь, все время петь. «Пой, — бывало, шепчет. — Пой, пой». Потом, сразу после того, как родилась Реба, он пришел и прямо сказал: «Негоже так — сбежать, а покойника бросить, — сказал он мне. — Жизнь человеческая драгоценна, нельзя так — бросить все и убежать». Ну, я сразу поняла, о чем он, потому как он там рядом стоял, когда мы убили того человека. Он хотел сказать, мол, если забираешь чью-то жизнь, то она уже твоей делается. Ты за нее в ответе. Ты считаешь, убьешь человека и избавишься от него? Нет, он все равно с тобой останется и сделается после этого твоим. Поэтому я и вернулась за покойником. И все-таки нашла пещеру. Он лежал там. То ли волки, то ли еще какие звери, наверное, протащили его по пещере, и он лежал, сидел даже, верней будет сказать, на той самой каменной плите, где мы с тобой когда-то прикорнули. Я сложила в мешок все, что от него осталось, какие-то клочья одежды… а кости сухие и чистые. С тех пор я и ношу его с собой. Мне так папа наш велел, и он прав, знаешь. Нельзя забрать у человека жизнь и уйти, а его бросить. Жизнь — это жизнь. Драгоценная. И те, которых ты убил, — твои. Они навсегда остаются с тобой, хотя бы в памяти. Вот и получается, что лучше, куда лучше взять кости и повсюду носить их с собой. И душа спокойна, если так сделать.
Нет, не спокойна, испоганена душа, подумал Молочник, испоганена на всю жизнь. Он с усилием встал. Сперва нужно поспать хоть немного, а потом пойти искать Гитару.
Плетясь вверх по лестнице, он вспомнил спину Пилат, когда старуха вылезла из «бьюика» и пошла к дому, — она совсем не гнулась под тяжестью мешка. И он вспомнил, с какой злобой глядел ей вслед Гитара. Позже, когда Мейкон подвез его к дому, а Молочник сказал: «До встречи», Гитара не ответил и даже не оглянулся.
Молочник проспал до полудня. В комнате за это время кто-то побывал и поставил на пол у кровати вентилятор. Он долго лежал, слушая, как жужжит вентилятор, потом встал и пошел в ванную. И даже в тепловатой воде ванны он продолжал потеть, и от жары и усталости ему было лень намылиться. Время от времени он брызгал себе в лицо водой, смачивая отросшую за два дня щетину. Наверное, он порежется, когда станет бриться. Лежать в ванне было неудобно — коротка, ног не вытянешь, а ведь когда-то он чуть ли не плавал в ней. Молочник посмотрел на свои ноги. Сейчас левая казалась нисколько не короче правой. Он лежал, неторопливо блуждая взглядом по телу. До сих пор он чувствует на себе прикосновение руки полицейского — от этого прикосновения он вздрагивает и сейчас, как лошадь, когда на нее садится овод. Но не только от этого у него зудит кожа. Наверное, от стыда. Ему стыдно, что он стоял раскорякой, что его всего общупали, что на него надели наручники. Ему стыдно, что он украл скелет — скорей выходка озорника мальчишки, чем рискованный поступок взрослого мужчины. Стыдно, что выручать его из участка пришлось не только отцу, но и тетке. Еще стыднее было видеть, как отец с заискивающей улыбкой — «ну вы же понимаете, со всяким бывает» — умасливал полицейских. Но стыднее всего было смотреть на Пилат и ее слушать. Не в том дело, что она вела себя, как тетушка Джемайма, хуже то, что она умело и охотно взялась выполнять эту роль… ради него. Ради него, который только что вылез тайком из ее дома, полагая, что он ее ограбил. И никакого значения не имеет, что он думал, будто и она украла… У кого украла-то? У мертвеца? У его отца, готового принять участие в грабеже? И тогда, в пещере, и сейчас? Он, Молочник, тоже украл, мало того, он был готов — во всяком случае, он уверял себя, что готов, — оглушить Пилат ударом кулака, если она его застанет.
Оглушить ударом кулака старую чернокожую женщину, которая когда-то сварила для него по всем правилам яйцо в мешочек, чтобы он впервые в жизни отведал это блюдо, которая показала ему небо, небесную голубизну, напоминавшую цветом ленты на шляпке ее матери, так что с тех пор, когда он смотрит на небосвод, тот не кажется ему далеким, недоступным, кажется близким, хорошо знакомым, обжитым, как его собственная комната. Она рассказывала ему сказки, пела песни, кормила бананами и маисовыми лепешками, а в первый холодный осенний день горячим ореховым супом. И если верить матери, то именно этой чернокожей старухе — ей под семьдесят сейчас, но она сохранила гладкость кожи и проворство движений под стать молоденькой девчонке, — именно ей обязан он своим воистину чудесным появлением на свет. И эта женщина, которую он собирался оглушить ударом кулака, вошла, шаркая ногами, в участок и устроила для фараонов небольшое представление — что угодно, то и делай с этакой старухой: и посмеяться можно, и жалость испытать, и презрение, можно поиздеваться, слушая ее басни, а можно проявить к ним недоверие, с ней можно быть и недобрым, и раздражительным, и капризным, и власть свою показать, и злость на ней сорвать, и зевать, не скрывая скуки, — все, что твоей милости угодно, лишь бы это шло на пользу ей и ее племяннику.
Молочник поболтал в воде ногами. Снова ему вспомнилось, как Гитара смотрел на Пилат — искрами бриллиантов в его глазах сверкала ненависть. Как он смел так на нее смотреть! Внезапно он понял: он знает ответ на вопрос, который так и не решился задать. Гитара может убить, он пойдет на убийство охотно, а возможно, уже убивал. Он способен убивать, и это причина его вступления в организацию «Семь дней», а не следствие пребывания в этой организации. Вот что. Незачем ему было так смотреть на старуху, подумал Молочник, поднялся и торопливо стал намыливаться.
Едва он вышел из дому, его окатила волна сентябрьской жары, и приятной прохладной ванны как не бывало. Мейкон уехал на «бьюике» — с годами ему становилось все труднее ходить пешком, — так что Молочник пешком отправился к дому Гитары. Выйдя из-за угла, он увидел перед домом серый «олдсмобиль» — эта машина с зубчатой трещиной на заднем стекле теперь то и дело попадалась ему на глаза. Внутри «олдсмобиля» сидело несколько мужчин, а двое стояли на улице: Гитара и Железнодорожный Томми. Молочник замедлил шаги. Томми что-то говорил, Гитара кивал. Затем они пожали