друг другу руки — такого рукопожатия Молочник еще никогда не видел: сперва Томми взял обеими руками руку Гитары, потом то же самое сделал Гитара. Томми сел в машину, а Гитара бегом обогнул дом и помчался к боковой наружной лестнице, которая вела в его комнату. «Олдсмобиль» — по соображениям Молочника, модель 1953 либо 54-го года — круто развернулся и двинулся как раз туда, где стоял Молочник. Когда машина с ним поравнялась, он заметил, что все, находившиеся внутри, пристально глядят вперед. За рулем сидел Портер, Железнодорожный Томми — на другом краю переднего сиденья, а между ними — Имперский Штат; на заднем сиденье расположились Больничный Томми и человек по имени Нерон. Третьего Молочник не знал.
Это, наверное, они, подумал он. Сердце его бешено заколотилось. Шестеро, в том числе Портер, и еще Гитара. Конечно, это «дни». Да, и машина. Та самая машина, которая иногда подвозит к их дому Коринфянам. Сначала Молочник думал, что просто кто-то раз-другой подвез домой его сестру после работы. Но потом, поскольку она не обмолвилась об этом обстоятельстве ни словом и к тому же в последнее время стала как-то спокойнее и располнела, он решил, что она с кем-то встречается тайком. Это открытие показалось ему и забавным, и милым, и немного грустным. Но сейчас он понял, что человек, который с ней встречается, принадлежит к числу тех, кто постоянно ездит на этой машине, а значит, принадлежит к «Семи дням». Вот дура, подумал он. Нашла кого выбрать. До чего же она глупа. Господи, до чего глупа!
Нет, он не сможет сейчас встретиться с Гитарой. Он зайдет к нему в другой раз.
Люди обращались с ним гораздо лучше, сердечнее, когда Молочник бывал пьян. На самого Молочника алкоголь никак не действовал, зато оказывал огромное влияние на тех, с кем он сталкивался, находясь в нетрезвом состоянии. Они и выглядели симпатичнее, и обращались к нему только шепотом, и прикасались к нему — пусть даже с целью вытолкать его с вечерники, потому что он помочился в кухонную раковину, или обшарить его карманы, пока он дремлет на скамейке, дожидаясь автобуса, — нежно и любовно.
В блаженном состоянии, варьируя от легкого подпития до полного одурения, он провел два дня и ночь и растянул бы это блаженство по крайней мере еще на день, если бы его не отрезвил разговор с Магдалиной, именуемой Линой, которой он после девятого класса ни разу не сказал более четырех фраз подряд.
Он явился домой рано утром, а она его уже поджидала на лестничной площадке второго этажа. В длинном халате и без очков она казалась нереальной, но ласковой и милой, в точности как тот человек, который незадолго до этого обчистил его карманы.
— Зайди ко мне. Я хочу тебе что-то показать. Ты можешь зайти на минутку?
— А оно никак не может подождать? — сказал он тоже ласково, гордясь, что так вежливо с ней говорит, ведь он валится с ног от усталости.
— Никак, — ответила она. — Подождать оно никак не может. Ты сейчас должен это увидеть. Сегодня. Посмотришь, и все.
— Лина, но я правда весь как выжатый… — Он мягко пытался ее урезонить.
— Только на минуту, не больше минуты. Это очень важно.
Он вздохнул и зашагал следом за ней по коридору в ее спальню. Лина подошла к окну.
— Вот, взгляни.
Двигаясь элегантно, как ему казалось, хотя и замедленно, он приблизился к окну, раздвинул шторы и посмотрел туда, куда она показывала пальцем. Он увидел лишь газон у боковой стены их дома. Пустой газон, хотя, возможно, в тусклом свете утра он не заметил, как там что-то движется.
— На что взглянуть?
— На клен. Вон на тот, что прямо под окном. — Она указала на низенькое кленовое деревце, всего фута четыре высотой. — Его листики должны бы уже покраснеть. Сентябрь кончается. Но они все не краснеют. Просто съежились и опадают, такие же зеленые, как летом.
Он взглянул на нее, улыбаясь:
— Ты сказала, это очень важно. — Он не рассердился на нее, даже досады не почувствовал, ее невозмутимость лишь забавляла его.
— Это важно. Очень важно, — сказала она тихо, пристально разглядывая деревце.
— Ну так объясни, в чем дело. Мне на работу через несколько минут.
— Знаю. Но одну минуту ты мне сможешь уделить?
— Не для того, чтобы таращиться на высохший куст.
— Он пока еще не высох. Хотя ждать недолго. Листики не покраснели в этом году.
— Лина, ты хлебнула лишнего?
— Насмешки ни к чему, — отрезала она, и в ее голосе прозвучали металлические нотки.
— Нет, правда?
— Ты совсем не обращаешь на меня внимания.
— Обращаю. Стою и слушаю, как ты рассказываешь мне последние известия: засыхает клен.
— Ты забыл, конечно?
— Что забыл?
— Как ты на него помочился.
— Не понял.
— Ты однажды помочился на клен.
— Лина, может, мы обсудим это позже…
— И заодно на меня.
— Э-э… Ну, у меня случались разные оплошности. Случалось и такое, чего я, в общем-то, стыжусь. Но клянусь богом, я никогда на тебя не мочился.
— Это было летом. В тот год, когда папа купил «паккард». Мы отправились кататься за город, а ты перед поездкой не успел сбегать в туалет. Помнишь?
Молочник потряс головой:
— Нет, я этого не помню.
— Я повела тебя в кусты. Мы уже выехали за пределы города, и, кроме этих кустов, нам больше некуда было идти. Вот меня и заставили повести тебя туда. Сперва с тобой хотела пойти мама, но ей папа не позволил. И сам не захотел тебя вести. Коринфянам отказалась наотрез так унижать свое достоинство, поэтому велели пойти мне. А ведь я тоже была в туфлях на высоких каблуках. И тоже была уже совсем большая девочка, но все-таки меня заставили пойти. Нам с тобой надо было спуститься вниз по откосу, который начинался от обочины шоссе. Глухое место, ни души вокруг. Я расстегнула тебе штанишки и отвернулась, чтобы ты не стеснялся. В траве росли лиловые фиалки и дикая жонкилия. Я набрала букет и добавила к нему веточку какого-то дерева. Когда я вернулась домой, я все это воткнула в землю, вот прямо под окном. — Она кивнула в сторону окна. — Выкопала маленькую ямку и сунула туда цветы и ветку. Знаешь, я всегда ведь любила цветы. Я первая начала делать искусственные розы. Не мама. Не Коринфянам. Я. Мне нравилось это занятие. Оно… меня успокаивало. Я думаю, поэтому в сумасшедших домах больных заставляют плести корзины и делать лоскутные коврики. Это успокаивает их. Если бы не корзины, они бы додумались, что с ними на самом деле происходит, и… что-нибудь натворили бы. Что-нибудь ужасное. Когда ты обрызгал мне платье, мне захотелось тебя убить. Я даже пыталась раза два. Ну, конечно, не прямо убить, а, например, оставлю мыло в ванне, когда ты идешь туда мыться, или еще что-нибудь в том же роде. Впрочем, ты не сломал себе шею, поскользнувшись в ванне, не свалился с лестницы, словом, всякий раз ты оставался цел и невредим, — сказала она со смешком. — А потом я вдруг заметила одну вещь. Те цветы, что я воткнула в землю, те, на которые ты помочился… Они завяли, конечно, а ветка не завяла. Она принялась. Из нее и вырос этот клеи. Поэтому и злость моя прошла, я простила тебе тот случай, ведь деревце все-таки выросло. Но сейчас оно погибает, Мейкон.
Молочник потер уголок глаза. Ему до смерти хотелось спать.
— Скажи на милость, помочился человек — и такие грандиозные последствия! Не повторить ли мне это по новой, как ты посоветуешь?
Магдалина, именуемая Линой, вынула руку из кармана халата и с размаху ударила его по губам. Он вспыхнул, замахнулся даже, но сдержался. Не обратив внимания на этот жест, она сказала:
— Я с тобою церемониться не собираюсь, это так же верно, как то, что меня Магдалиной зовут. Я думала, раз деревце принялось, значит, все в порядке. Но я забыла: есть различные способы мочиться на людей.
— Послушай-ка. — Молочник протрезвел и старался говорить как можно спокойней и тверже. — Я могу, конечно, принять во внимание… до некоторой степени, что ты под газком. Но рукам все-таки воли не давай. И к чему все эти разговоры о том, как и кто на кого помочился?
— А ты занимаешься этим всю жизнь.
— Ты что, с ума сошла? Я хоть раз задел кого-то в этом доме? Слышала ли ты хоть раз, чтобы я распоряжался тут, командовал? Я ни на кого не давлю: сам живу и людям жить даю, и тебе это известно.
— Мне известно, что ты рассказал папе о Коринфянам, что она встречается тайком с одним человеком.
— Я не мог не рассказать. Я был бы счастлив, если бы Коринфянам себе кого-то нашла, но дело в том, что я знаю этого человека. Я… сталкивался с ним. — Молочник осекся: нельзя же ей все объяснить. О «Семи днях», о своих подозрениях.
— Ах, вот как, — ядовито протянула она. — Ты присмотрел для нее кого-нибудь более подходящего?
— Нет.
— Не присмотрел? Но этот человек живет в Южном предместье и ей не подобает с ним встречаться, да? Ты можешь заводить романы в Южном предместье, а ей это не подобает?
— Лина…
— А скажи мне, что тебе известно насчет того, кому с кем подобает встречаться? И с каких пор тебя волнует, уронила ли себя Коринфянам или же не уронила? Ты смеешься над нами всю жизнь. Над Коринфянам. Надо мной. Над мамой. Пользуешься нашими услугами, командуешь да к тому же еще критикуешь: хорошо ли мы приготовили тебе еду, хорошо ли ведем хозяйство в твоем доме. И вдруг — на тебе: оказывается, ты принимаешь близко к сердцу судьбу Коринфянам и заставляешь ее порвать с человеком, которого ты не одобрил. Да какое право ты имеешь одобрять кого-то и не одобрять? Я уже тринадцать лет дышала воздухом, до того как у тебя образовались легкие. Коринфянам — двенадцать. Ты же совершенно ничего о нас не знаешь; мы делали розы — вот все, что тебе известно, и вдруг оказывается, ты знаешь, как нужно поступить той самой женщине, которая обтирала тебе подбородок, когда ты был так мал, что плюнуть не умел. Наши годы растрачены на тебя, как найденная на земле монетка. Ты спал — мы боялись пошелохнуться; тебе хотелось есть — мы принимались стряпать; играть хотелось — развлекали тебя; а когда ты стал настолько взрослым, что постиг раз