овели себя так, как тот человек в Роаноке, у которого он купил автомобиль? Наверно, потому, что в Роаноке у него не было автомобиля, Сюда же он приехал на автомобиле, собирается купить еще один, и, возможно, именно это так на них подействовало; мало того, он даже не заикнулся о том, что отдаст старую машину в счет покупки новой. Наоборот, сказал это так, будто он, мол, просто бросит «сломанный» автомобиль и купит новый. Ну и что? Не их собачье дело, как он распорядится своими деньгами. Он не заслужил…
А, знакомое словечко! «Заслужил». Старое, набившее оскомину, истасканное. Заслужил. Молочнику сейчас казалось, что он всю жизнь твердил или думал о том, как он не заслужил какой-то неудачи или чьего-то неприязненного отношения. Он сказал Гитаре, что «не заслужил» зависимости от своих домашних, ненависти или чего-то еще. Он «не заслужил» даже того, чтобы выслушивать, как родители взваливают на него свое горе и взаимные обиды. «Не заслужил» он также мстительность Агари. Но почему родители не могут рассказать ему то, что их тревожит и огорчает? Если не ему, кому им это рассказать? И если совершенно незнакомый человек хотел его убить, то уж Агарь, которая была ему так близка и которую он отбросил, как комочек жевательной резинки, когда она утратила свой аромат, — уж она-то, разумеется, имеет право покушаться на его жизнь.
Похоже, он думал, что заслуживает только одного: чтоб его любили — да и то издали — и чтоб он получал все, что хочет. Ну, а в благодарность он будет… Каким? Симпатичным? Щедрым? Кажется, все его отношения с людьми сводились к формуле: я за вашу жизнь не в ответе; пожалуйста, делитесь со мной вашими радостями, а горем не делитесь.
Мысли неприятные, но от них не отделаться. Над ним луна, он сидит на земле, совсем один, когда даже лай собак не напоминает о том, что тут есть другие люди, и в этот миг его «я» — кокон, являющий собой его «личность», — внезапно заговорило. Он с трудом мог разглядеть свою руку и не видел ступни ног. Он состоял лишь из дыхания, успокоившегося теперь, и из мыслей. Все остальное исчезло. И мысли хлынули, не встречая преград в виде других людей, предметов, даже его собственного тела. Здесь ничто не поможет ему: ни деньги, ни автомобиль, ни репутация папаши, ни костюм, ни ботинки. Наоборот, все это, скорее, обернется против него. Кроме разбитых часов и жилета, в карманчике которого лежит около двухсот долларов, он лишился всего, с чем отправился в путь: чемодана с бутылкой шотландского виски, рубашками и незаполненным пространством, оставленным для мешочков с золотом; фетровой шляпы с полями, загнутыми спереди вниз, а сзади вверх; галстука, рубашки, костюма-тройки и ботинок. Ни часы, ни двести долларов не принесут ему никакой пользы здесь, где у каждого есть только то, с чем он родился, да еще то, чем он выучился пользоваться. И опыт. Глаза, уши, нос, осязание, вкус… и еще одно какое-то свойство, которого — он точно знает — у него нет: способность выделить из всего, что воспринимают твои чувства, то единственное, от чего, возможно, зависит твоя жизнь.
Что видел Кальвин на коре деревьев? На земле? О чем он бормотал? Что он такое услышал, из чего сразу понял, что в двух милях от них — а может, и больше случилось нечто неожиданное и неожиданность эта заключается в том, что охотники наткнулись на другого зверя, не на енота, а на рысь? Он все еще слышал их… Он слышит эти звуки уже несколько часов. Перекликаются, передают друг другу какие-то сигналы. Какие? «Не зевай»? «Вон там»? Мало-помалу он начал понимать: и собаки, и люди подают голос не просто так, не просто сообщают, где они находятся и с какой скоростью бегут. Люди и собаки разговаривают друг с другом. Совершенно отчетливо они говорят совершенно определенные и сложные вещи. За протяжным звуком «э-э-а-а» всегда следует совсем особый вой одной из собак. Низкое «хаум, хаум», напоминавшее подражающий фаготу звук басовой струны, было каким-то приказом — собаки его понимали и выполняли. И собаки разговаривали с людьми: отрывистый лай с большими одинаковыми промежутками — за три-четыре минуты один раз — продолжался иногда минут по двадцать. Нечто вроде радарной установки, сигналы которой сообщали людям, где сейчас находятся собаки, что они видят и что собираются сделать. И люди одобряли их, или же велели бежать в другую сторону, или вернуться назад. Все эти взвизгивания, торопливый заливистый лай, протяжный приглушенный вой, звуки, похожие на уханье тубы[21], и звуки, похожие на барабанный бой, и низкое, мелодичное «хаум, хаум», резкий свист, пронзительное корнетное «и-и-и», «умф, умф, умф» басовых струн. Все это язык. Усовершенствованный вариант того цоканья, которым у них на Севере человек велит собаке идти за ним следом. Впрочем, нет, не язык; это то, что было до возникновения языка. До того, как люди научились делать наскальные рисунки. Язык тех времен, когда люди и животные разговаривали друг с другом: когда человек и горилла могли усесться рядом и вступить в беседу, когда тигр и человек могли жить на одном дереве и понимать друг друга, когда человек бегал вместе с волками — не за ними и не от них. И вот ему довелось услышать этот язык в Блу-Ридж-Маунтинз, сидя под деревом, от которого сладко пахло смолой. Да, но если они умеют разговаривать с животными, то уж о людях им наверняка известно все. А о земле и подавно. Нет, не только следы разыскивал Кальвин, он перешептывался с деревьями, перешептывался с землей, он бережно прикасался к ним, как слепой к странице брайлевской книги, кончиками пальцев впитывая в себя ее содержание.
Молочник потерся затылком о ствол дерева. Так вот чего лишился Гитара, переехав на Север, — лесов, друзей-охотников, погони за дичью. И все-таки с тех пор, как он здесь странствует, что-то больно задело его, покалечило, оставив такой же след, как шишка над ухом преподобного Купера, как выбитые зубы Саула, как его собственный отец. Его внезапно охватило острое чувство любви к ним, к каждому из них, и, сидя на земле под сладко пахнувшим смолою деревом, слушая, как охотники вдали выслеживают рысь, он подумал, что теперь понял Гитару. По-настоящему понял его.
Справа и слева от него к его бокам прикасались торчавшие над землей корни, они баюкали его, трогали шершавыми, но ласковыми дедовскими руками. Размягченный и в то же время настороженный, он запустил пальцы в траву. Он попытался что-нибудь услышать кончиками пальцев, узнать, что скажет ему земля, если она умеет говорить, и она торопливо ему сообщила, что позади него кто-то стоит и что он должен, не теряя времени, поднять руку к горлу и перехватить проволоку, обвившуюся вокруг его шеи. Словно бритва, резанула она его по пальцам, так глубоко впилась в них, что он не смог ее удержать. Едва он ее выпустил, проволока сдавила шею, и он стал задыхаться. В горле у него забулькало, перед глазами заплясали разноцветные огоньки. А потом послышалась музыка, и он понял, что не дышать ему отныне сладким воздухом этого мира. Он знал: именно так это бывает, и с ним случилось в точности так — яркой вспышкой промелькнула перед ним его жизнь, но приняла она только один, один-единственный образ: Агарь склонилась над ним, полная страстной любви, такая близкая, желанная и сама горящая желанием. И когда он любовался ею, тот, кто держал проволоку, произнес: «Твой день пришел». И так грустно ему было покинуть этот мир, умереть от руки своего близкого друга, что все в нем обмякло, и в тот краткий миг, когда он всем своим существом поддался глубочайшей печали, напряженные мускулы шеи тоже обмякли на какую-то долю секунды, и за это время он успел вздохнуть. Но на сей раз это был уже не вздох умирающего. Агарь, музыка, цветные огоньки — все исчезло. Молочник схватил лежавший рядом с ним винчестер и выстрелил прямо перед собой по деревьям. Звук выстрела испугал Гитару, и проволока сползла с шеи. Гитара снова натянул ее, но Молочник понимал, что его друг должен держать ее обеими руками, а иначе она снова сползет. Он повернул ружье назад, насколько смог, и ему кое-как удалось еще раз спустить курок, но угодил он только в ветки деревьев и в землю. А остался ли в винтовке еще хоть один заряд? — подумал он с тревогой и тут услышал очень близко захлебывающийся от ярости, дивный звук — лай трех собак, загнавших на дерево рысь. Проволока упала на землю, и он услышал, как Гитара мчится во весь дух, продираясь между деревьями. Молочник вскочил, схватил фонарик и направил его в ту сторону, откуда доносился топот ног. Он увидел лишь покачивающиеся ветки. Потирая шею, он двинулся туда, где лаяли собаки. У Гитары не было ружья, иначе он бы непременно выстрелил, поэтому Молочник вполне спокойно шел, держа незаряженную винтовку. Чутье не подвело его: он выбрал направление правильно и вышел прямо туда, где припали к земле Кальвин, Малыш, Лютер и Омар, а в нескольких футах от них усердствовали собаки, и глаза сидящей на дереве рыси сверкали в ночи.
Собаки прыгали, стараясь влезть на дерево, а люди совещались, как лучше поступить: стрелять в рысь или выстрелить в ветку, чтобы рысь спрыгнула с дерева, и тогда на нее накинутся собаки, или придумать еще что-нибудь. Решили сразу стрелять по зверю. Омар встал и высоко поднял фонарь. Рысь, привлеченная светом, немного выползла из гущи ветвей. Малыш прицелился и всадил пулю в левую переднюю лапу, и рысь свалилась с дерева прямо в зубы к Бекки и другим собакам.
Зверь был еще полон сил: он сражался до тех пор, пока Кальвин не отозвал собак, затем выстрелил в рысь два раза, и лишь тогда наконец все затихло.
Они осветили фонарями тушу и охали, восхищаясь размерами зверя, его свирепостью и выдержкой. Все четверо охотников стали на колени, вынули веревку и ножи, вырезали ветку толщиною в руку и тщательно привязали к ней рысь, готовясь к долгой дороге домой.
Они так радовались своей удаче, что прошло порядком времени, пока кто-то из охотников вспомнил и обратившись к Молочнику, спросил, в кого это он там стрелял. Молочник слегка опустил свой конец ветки, который держал несколько выше, чем следовало, и сказал: